Идеалист
Шрифт:
Как-то утром, поставив перед Алексеем Ивановичем жидкую овсяную кашу и блюдце с квадратиками белых сухарей собственного приготовления – от нервного перенапряжения, как всегда, обострились у Алексея Ивановича желудочные боли, он снова сел на диету, - глядя на осунувшееся его лицо с заострившимся носом. С тоскливым от постоянной боли взглядом близоруких глаз, Зоя заговорила измученно:
– Алёша, я не знаю, что надумал ты в своей комнате и в кошмарных ночах, но хочу сказать вот что, - тебе надо менять свою жизнь. Знаю, знаю, Алёша, ты можешь снова стать солдатом, можешь не жалея себя, расстрелять подлеца. Но разве для этого ты жил?..
Пусть жадные людишки делят между собой должности и гонорары, колбасные буфеты и славу победителей. Всё это не надолго, Алёша. Попомни, что говорю тебе. Бог,
У тебя есть творчество. У тебя есть я, готовая разделить с тобой и одиночество и бедность. Ты допишешь свою книгу. Пусть там, в своём художественном мире, но ты исполнишь свою мечту – поможешь людям прозреть Человека в человеке. Книгу твою ждут. Я не всегда тебе говорю, но меня встречают на улицах, спрашивают, когда ты закончишь главную свою книгу. Работать будем для них, Алёша. Для тех, кто ждёт…
Алексей Иванович слушал Зою, потрясённый её способностью мыслить его мыслями. Стоны ночных раздумий как будто считывались чуткой её душой с воспалённого его мозга, мысль к мысли, и теперь она, когда-то деревенская девчонка-простушка, умудрённая прожитой с ним жизнью, говорила то, что он сам не решался произнести.
Ладонью поглаживая, притишая боль в желудке, он молча, страдающим и любящим взглядом смотрел на решительное лицо жены.
– Как хорошо, что ты есть у меня… - только и прошептал Алексей Иванович, тут же прикусывая губы от скручивающей его боли.
Глаза Зои блеснули слезами.
– Ну, за что тебе такие муки?!. Ну, чем тебе помочь? Знаешь, Алёша, что нашла я у Горького? Это должно хоть чуточку нас утешить… - Она порылась в своих книжечках, тетрадочках, листочках, которые всегда лежали ворохом на подоконнике, под рукой, нашла нужный листочек. – Вот, послушай:
«Маленькие, нудные людишки Ходят по земле моей Отчизны. Ходят и – уныло ищут место, Где бы можно спрятаться от жизни. Все хотят дешёвенького счастья, Святости, удобства, тишины, Ходят и – всё жалуются, стонут, Серенькие трусы и лгуны… Маленькие, краденые мысли, Модные, красивые словечки. Ползают тихонько с краю жизни Тусклые, как тени, человечки…»– Вот, Алёша, всё это было вокруг Горького. Тогда. Почти век прошёл! А людишки эти не только остались. Они влезли во власть. И стараются жизнь сделать нечеловеческой. А мы будем жить, как жили, Алёша. Только не так, как пришло тебе в голову от отчаянья. Ты понимаешь меня?..
2
Жизнь Алексея Ивановича Полянина изменила свой ход после неожиданного письма Васёнки. Будто не зная о злосчастьях, постигших дорогого ей Алёшу, со свойственной ей мягкостью и настойчивостью, она звала его угнездиться хоть половинкой своей жизни в Семигорье. Приглядела уже и свободный спокойный дом на малом хуторе, почти на самом берегу издавна любимой им, Алёшей, Нёмды, в котором пока можно по-хозяйски жить, а полюбится – и выкупить, чтобы закорениться не где-нибудь, а опять же в своём родове. Звала приехать, глянуть, - всего-то две сотни километров от городского бестолочья! Если всё хорошо сложится, как верит она, Алёша и осилится силой родной землицы!..
Алексей Иванович, хотя и понимал, что это Зойченька через Васёну дует в его паруса, всё же был благодарен целительному зову милой свояченицы.
… Четыре ещё жилых дома хуторка с трёх сторон окружали леса, четвёртая сторона маняще распахнута была в заречные дали, и близкая Нёмда в весеннюю водополь подступала вплотную к двум, едва ли не столетним липам, росшим у самого дома. В эту буйную пору из окон можно было видеть вздутую, несущуюся мутным потоком саму реку и неоглядные разливы вод, сверкающие на солнце слепящей рябью. Над разливами
Когда-то всё это бодряще входило в жизнь Алексея Ивановича. Теперь же редко, в какие-то особо тоскливые дни, брался он за ружьё. Да и угнездившись в шалашике, на разливах, отстранялся от былой охотничьей страсти, не разрушал тишину вечереющих разливов выстрелами.
Всё больше смотрел, вглядывался в озабоченную весенней суетой жизнь вод, земли, близкого леса, вникал в жизнь всего, что летало, плескалось, пело, свистало, бормотало, оглашало с небес трубными звуками землю. Мысли от как бы заново приоткрывающихся таинств природы, будто сами собой сливались с раздумьями о человеческой жизни.
Зоя ревностно следила за душевным состоянием Алексея Ивановича, ещё не оправившегося от свалившихся на него бед. Предугадывая перемены к лучшему, заботилась, чтобы наверху, где была маленькая, отдельная от всего дома комнатка, каждая мелочь располагала его к работе.
Прежде другого повесила над столом трогательный плакатик, составленный из вырезанных газетных заголовков: «В несчастьях не уныть!» На стенах закрепила небольшие репродукции «Сикстинской Мадонны», трогательной деревенской «Весны» Пластова, яснополянский портрет Толстого с пронзительно мыслящим взглядом, журнальную фотографию молодого улыбающегося Хемингуэя, - то, что близко было уму и сердцу Алексея Ивановича. Раскладывая по столу листочки его рукописей, она верила, что под взглядами великих творцов Духа и Красоты Алёша, наконецто, завершит мучительное сотворение своего художественного мира.
Алексей Иванович смотрел с каким старанием обустраивает она новую для него трудовую обитель, понимал, какой душевный надрыв скрывался за, казалось бы, радостной её озабоченностью, и всплывало почему-то перед глазами знакомое видение железнодорожной платформы, как-то неотделимо вошедшей в их судьбу. Не той, залитой щедрым майским солнцем, по которой неслась ему навстречу сквозь людское столпотворение ещё девчонистая Зойка, в белой кофточке, с охапкой багровых пионов, вся озарённая вновь пробудившейся любовью. Видел он другую, открытую небу и ветрам платформу неказистого городского их вокзальчика, к которой прибывал московский поезд в глухую сонную рань, когда ещё не выходили в улицы ни автобусы. Ни троллейбусы, - на этом поезде обычно возвращался он из частых в то время поездок на пленумы, на редакционные советы, на приёмные комиссии. И когда, несколько отяжелённый бессонной дорожной ночью, уже одетый, вставал у окна, он видел на почти безлюдной платформе маленькую фигурку Зойки, как-то сиротно ожидающую его под деревьями у низкого палисада. Она ждала всегда: и под осенними дождями среди напавших на платформу мокрых листьев, и в зябкой заснеженности вьюжных ночей, и когда в морозной дымке стыли дома и дымы заводских труб.
Не однажды уговаривал он её не подниматься в такую рань, ждать его дома, не бежать по ночным улицам к вокзалу – сумеет сам добраться до такси! – Зоя будто не слышала его. Даже когда он не предупреждал телеграммой о своём возвращении, она, и за сотни километров соединённая с ним чуткой телепатической связью, безошибочно определяла день его приезда. Ищущие его глаза уже привычно находили на избранном ею месте одинокую родную фигурку, застывшую в терпеливом ожидании, и от непреклонной её верности будто омывало его волной тёплого благодарного чувства. Пусть не было в этих встречах того первого нетерпеливого романтического порыва, словно ветром несущего к нему Зойку сквозь людские толпы, - годы близости научили их сдержанности. И когда по ступенькам он осторожно спускался на платформу, она, завидя его, подходила, прижималась к нему, как бы даже зачужавшему в сторонних делах и разлуке, радуясь и укоряя, говорила: «Пять дней, пять ночей, ещё семь часов, и ещё двадцать минут ты был где-то там, не со мной!...». И ощутив, наконец, ласковое повинное прикосновение его губ к своим губам, освобождала его от сумок и портфеля, озабоченно подставляла согнутую руку, вела на привокзальную площадь к стоянке такси.