Иго любви
Шрифт:
Необъяснимая тоска заметалась в душе Верочки. Приподняла уголки слабо намеченных бровей. Болезненно покривила губы.
Барона толкнули в толпе. Желая предохранить свою даму от толчка, Нольде быстро приподнял локоть. Манжета вздернулась, и обнажилась выше кисти его рука, вся, как шерстью, заросшая густым темным волосом.
О, какое отвращение!
Не отводя испуганных глаз, глядит Верочка на эту руку. Дрожь пробегает по ее телу. Метнув отчаянно головкой, она хочет вырвать свои пальцы… Разом потемнело в комнате.
—
Она приходит в себя уже в уборной, на диване. Под головой какая-то жесткая подушка давит на гребень, сдерживающий ее косу. И боль — это первое ее ощущение.
Что случилось?.. Пахнет лавровишневыми каплями и одеколоном. Ее лиф расстегнут. Корсет с толстой железной пластинкой тоже. Плечам холодно от воды, которой обрызгали ее лицо. По виску течет капля и быстро сбегает по шее, за спину… Щекотно… Верочка слабо улыбается и открывает глаза.
— Ну, слава Богу! — слышит она голос матери.
Над нею склонились испуганные лица Поли и Аннушки.
— Дотанцевалась-таки, — говорит Надежда Васильевна. — Я этого именно и боялась.
По плечам Верочки бежит дрожь. Она вспомнила Нольде, его волосатую руку.
— О чем ты плачешь?.. Грудь болит?
— Разве я плачу, мамочка?
А из-под сомкнутых ресниц нет-нет, да и скатится крупная слеза.
— Сомлела моя красавица, — говорит Аннушка. — Это от жары.
Может быть… Может быть… Вера сама не знает причины. Ах, она устала!.. Она так устала! Даже танцы не манят.
Она покорно дает себя одеть.
В карете она дремлет. Мать беспокойно запахивает на ней салоп.
Артистка плохо спит в эту ночь, вернее — в это утро, потому что возвращаются с бала на заре. Она вспоминает восторженное лицо Лучинина. Вот жених настоящий! Если бы…
А Верочка?
Она спит сладко и беспробудно до самого обеда. Ни один образ не смущает ее сна.
Жизнь Верочки можно назвать розовой. Это ряд безмятежных и радостных впечатлений. Заботливо отстранила от нее мать все, что могло бы взволновать или огорчить девушку.
Она долго спит… Это такое блаженство после института, где вставали в шесть утра, во мраке, слабо озаренном сальными свечами или масляными лампами, где было так холодно всегда в громадных дортуарах, так неуютно…
Проснувшись, она долго нежится. Так велел доктор. И куда спешить? День велик. Кофе ей подают в постель.
Потом она переходит в руки Аннушки, которая ее обувает, чешет, одевает.
Сама Надежда Васильевна, когда бы ни легла, встает в восемь и берет ледяную ванну. Верочка никогда. Доктор разрешил ей только теплую ванну раз в неделю.
Надежда Васильевна заказывает обед, кормит своих канареек и любимца-какаду. Потом запирается у себя и учит роль. Это ее лучшие часы. И никто, даже Верочка, не смеет войти тогда в ее комнату.
Завтракают в двенадцать. И за столом Надежда Васильевна впервые видит дочь. Та почтительно целует ее руку. Надежда Васильевна, взяв девушку за подбородок, внимательно изучает ее лицо.
— Ну что?.. Как спала?
— Хорошо, мамочка… merci…
— Не кашляла?.. Не лихорадило?
— Нет, мамочка…
Молча смотрит артистка в это алебастровое личико. И выразительные глаза ее, которым она хотела бы придать только строгость, пламенно целуют лицо дочери. Они выдают глубоко затаенные порывы нежности и страстной печали. Нельзя дать себе волю! Из принципа нельзя выказать свою слабость перед дочерью, из страха утратить престиж.
Но умная Верочка перехватывает ее взгляд. И когда подставляет свой лоб поцелую матери, сердце ее замирает от радости.
В детстве она мало любила мать. Только боялась и дорожила каждой ее похвалой. Считала ее какой-то чужой, недосягаемо высокой. Все сердце ее принадлежало тогда Мосолову. Его она не боялась. Она обожала его и, при всей любви, третировала его как раба.
После смерти его она очутилась внезапно в пансионе.
В душе осталась пустота. И долго-долго никого не любила и ни с кем не дружила одинокая девочка, надменно позволяя другим любить себя, постепенно черствея душой. Она смутно знала, что Мосолов умер. Смутно слышала, что мать ее бежала из Одессы, чтобы не попасть в «яму» за долги мужа, за которого она поручилась. Шептались кругом нее и о том, что Надежда Васильевна оставила ее заложницей в пансионе старушки-француженки, чтоб успокоить кредиторов.
Она, конечно, не понимала, чего стоила ее матери эта жертва. Что значит — умер? Что значит — бежала?.. Что такое долги?.. Никто не давал ответа. Одно она понимала: страшное слово «яма»…
Не в такую ли яму опустили ящик, где лежал ее папочка, бледный и неподвижный, со странно подвернувшейся тонкой шеей, каким она видела его в ту памятную ночь?.. И если мамочка вернется, ее опустят туда же и будут морить голодом… Нет!.. Нет!.. Пусть лучше не возвращается!
А чувство одиночества росло. Ледяным кольцом охватило оно маленькое сердечко, и оно словно застыло. Она по-прежнему любила одного отца и страстно тосковала о нем. Часто она плакала, но никому не говорила, о чем плачет… «Бедная сиротка!..» — слышала она иногда непонятные и неприятные ей слова. Почему она бедная?.. У нее такое дорогое белье, атласные башмачки, такой чудесный салоп… У нее много платьев… Ее сердила эта жалость.
Даже к старушке-француженке, заменявшей ей мать эти два года заточения Верочки в Одессе, девочка не выказывала особой привязанности. И это огорчало ее воспитательницу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .