Иголка в стоге сена
Шрифт:
Их простые железные латы и сбегающие на плечи кольчужные капюшоны уступали в красоте вычурным доспехам польской шляхты, но были прочны, удобны и вполне соответствовали нраву своих владельцев.
А нрав этот был крут. Неприязнь к инородцам, воспитанная веками захватнических войн и набегов, вспыхивала в глазах Орденских солдат всякий раз, когда мимо них неспешно проезжал литвинский обоз с фуражом или польский купец, везущий на рынок яркие ткани и безделушки.
Но угли, пылающие во взоре тевтонцев, обращались в пепел, едва на пути у них возникал польский конный дозор.
Когда фон Веллю приходилось говорить с командирами польских разъездов, спрашивавшими у крестоносцев подорожную, он был особо любезен и обходителен, всем своим поведением выражая вассальную покорность Польской Короне.
Для него, человека, возглавляющего много лет орденскую разведку, не составляло большого труда скрывать свои истинные чувства. Порой Руперт даже получал удовольствие, учтиво беседуя с теми, кому он тайно готовил удар.
Его подчиненным демонстрация дружелюбия давалась тяжелее, но, помня о важности своей миссии, они тоже старались не выпячивать презрение к полякам.
Единственным человеком в отряде, чувствующим себя не в своей тарелке, был юный Готфрид, оруженосец фон Велля, сопровождавший его в этой поездке. Шестнадцатилетний мальчишка, воспитанный на рыцарских балладах и преданиях, жаждал подвигов, а то, что он увидел минувшей ночью, меньше всего походило на подвиг.
Тяжелее всего ему было осознавать, что устроителем ночной резни оказался его доблестный и благородный наставник, идеал рыцаря — Брат Руперт.
От ночного потрясения Готфрид никак не мог прийти в себя. Он пытался оправдать действия своего патрона, но не находил ему оправданий. Всю дорогу юноша мрачно молчал, надвинув на глаза глубокий капюшон, отрешенный от мира, словно отшельник.
Эта отрешенность не укрылась от внимания Руперта. Он подумал, что пришло время серьезного разговора с оруженосцем.
— Что с тобой, Готфрид? — участливо обратился он к молодому воину — у тебя такой вид, будто ты этой ночью похоронил брата!
Готфрид вздрогнул, повернув к рыцарю бледное, худощавое лицо. Капюшон упал ему на плечи, открыв непослушные светлые волосы над высоким лбом и яркие синие глаза, полные душевной боли.
— Вы правы, брат Руперт, — задумчиво проронил, оруженосец, — у меня, и вправду, такое чувство, будто я этой ночью похоронил… только не брата — себя…
— Продолжай, Готфрид, — улыбнулся, рыцарь, — отбрось смущение. Я твой наставник, и ты можешь довериться мне, словно капеллану. Тебе тяжко на сердце от всего, увиденного минувшей ночью; тебе кажется, что ты утратил лучшее, что было в твоей душе. Я ведь правильно тебя понял?
— Да, Брат Руперт… — сглотнул Готфрид невидимый комок.
— Что ж, тебя можно понять. Когда ты вступал в Орден, твое сердце ждало великих битв. А вместо них тебе пришлось заниматься тайной дипломатией, наблюдая, как Орден покровительствует негодяям вроде Волкича. Стравливать между собой врагов Германской Нации вместо того, чтобы биться с ними по-рыцарски, в чистом поле!
— Я, конечно, понимаю, что поляки — наши враги, — хриплым, срывающимся голосом произнес оруженосец, — но все же они христиане, католики и не заслуживают такой страшной смерти… Их даже не вызвали на бой, просто перерезали, как овец на бойне, на каждого поляка — по три убийцы.
Я еще могу понять такое отношение к московитам — они схизматики, еретики! Но можно ли так поступать с собратьями, по вере? Тем более, что среди них были две женщины, одна — благородной, княжеской крови, совсем девочка… Ее ведь тоже…
Готфрид осекся, встретившись взглядом со своим наставником. Он пытался найти в глазах рыцаря отблеск чувств, терзающих его собственную душу, но во взоре фон Велля не было ни страдания, ни сомнения в собственной правоте.
В нем читалось лишь холодное любопытство, к которому примешивалось разочарование в нерадивом ученике.
— Что же ты замолчал, Готфрид? — с легкой насмешливостью в голосе произнес Руперт. — Я ценю твою откровенность и не осуждаю тебя за резкий тон. Более того, мне понятны твои чувства.
Ты говоришь, как истинный христианин, и при других обстоятельствах я бы согласился с каждым твоим словом. Но мы живем в жестокие времена, и наши враги не ценят в нас ни сострадания, ни благородства.
Ты утверждаешь, что поляки — наши собратья по вере, и посему с ними следует обходиться по-рыцарски. Я же говорю, что поляки — худшие из врагов Ордена, враги, чье коварство сравнимо только с их же лицемерием!
С язычником, еретиком или магометанином все ясно — они враги Христовой Веры, и христианское милосердие к ним неприменимо. Руби их, жги! Святая Церковь за это лишь спасибо скажет!
А вот с поляком, что ничуть не меньший враг Ордену и Германской Нации, так нельзя. Он — христианин, добрый католик; тронь его — к Великому Понтифику жаловаться побежит. А Святейший Папа его еще и поддержит!
Когда Орден последний раз воевал с поляками, пытаясь вернуть утраченные земли, Папа отказался нас благословить на поход. Видно счел, что разжиревшая за счет наших владений Польша лучше будет нести католичество окрестным язычникам, чем обескровленное Тевтонское Братство.
А поляк не о вере, о выгоде думает, хитрый варвар! Когда Польша еще слаба была, терзали ее набегами с севера, язычники-пруссы. Деревни, костелы жгли, мужичье резали, ксендзов польских на части разрывали. Недостовало тогда Польскому Королевству сил прикрыть границы от набегов. Пока в одном месте от врага отбиваются, язычники в другом разор чинят.
Один из Владык Польши, мазовецкий Князь Конрад, решил попросить о помощи Тевтонский Орден, который тогда только что из Святой Земли возвратился. «Вступитесь, мол, братья, за дело Веры, защитите христиан от злобы языческой!»
Что ж, за веру, за братьев, почему бы и не вступиться! Только на голом месте войска не поселишь, да и кормиться братьям-рыцарям чем-то нужно. За службу Орден у Князя земли потребовал, чтобы было где крепости возводить, да мужиков, которые бы обеспечивали Братство всем необходимым.