Игра в классики на незнакомых планетах
Шрифт:
Хорошо все же получить второй шанс.
Часы за окном снова начинают бить. «Бом-бом, время менять чью-то жизнь...» По лицу Клариссы солнечным зайчиком скользит улыбка.
— Ничего, Джен — так ведь ваше имя? Сейчас мы выпьем еще чаю и решим, как вам быть.
День идет к закату. Растягивается все послеполуденное время, а потом — будто отпускаешь резинку — вот уже и сумерки.
Миссис Дэллоуэй наслаждается такой четкой прописанностью мира вокруг себя. Темная рама окна, схватившая литографию вечера: Джен меланхолично
Этот мир — сплошная эклектика. Непрочный, весь собранный из обрывков чужих мыслей, чужих слов, перепутанных деталей — как эти качели у нее во дворе. Вчера, насколько она помнит, их не было.
А Олд-Бейли ох сердит,Отдавай должок, — гудит...Нет, такого она не читала.
При жизни Кларисса часто задумывалась, куда попадет после смерти. Но никогда не представляла себе такого вот места. А ведь вполне возможно, что она никогда бы не узнала. Не догадалась. Не все ведь догадываются.
Если б ее жизнь не стала вдруг отдавать бумагой и чернилами. Если б не это смутное ощущение, что она наколота на кончик пера, как бабочка на булавку, и чья-то рука уверенно ведет ее сквозь пространство, оставляя тут и там большие пропуски (тогда только и чувствуешь себя по-настоящему свободной...).
Если б она не читала столько книг.
Если б она не помнила точно, что умерла.
И что раньше ее звали не Кларисса.
Они приходят — души в чистилище. Многие — и миссис Дэллоуэй за них рада, — так ничего и не поняв, просто перетекают из реальности в существование, надежно закрепленное печатными буквами и датой издания.
Или растворяются навсегда.
Те, кто оказываются здесь, сперва все плоские, это уж потом чья-то воля делает их рельефными — даже если это больше не их собственный рельеф.
Сперва она думала: сюда попадают не просто так. Те, чья жизнь достаточно интересна. За чьим существованием можно следить, не отрываясь, не пропуская ни одной написанной судьбой строчки. Теперь она думает — достаточно, чтоб на тебя обернулись на улице — как на эту цветочницу. Хватает одной подслушанной фразы. Фразы, которая даст толчок — и чье-то повествование покатится, сперва разматываясь тонкой нитью с упущенного клубка, затем, как перекати-поле, задевая, волнуя целые пласты жизни.
И тогда кто-то — ей хочется сказать «там, внизу» — или уместнее было бы «там, наверху»? — кто-то в том мире берет перо и, будто кистью, начинает потихоньку придавать твоему смутному силуэту четкие очертания, раскрашивать твой декор, и ни ты, ни он не виноваты, если красок не узнать. Это не твоя жизнь — но зато тебя упорядочили. Додумали. Довели до конца. Что в обычной жизни случается редко, Бог просто обрывает нитку, не позаботившись закрепить.
Но в какой-то момент книгу откроют и начнут поглощать историю, и где-то, глубоко спрятанные среди страниц, обязательно таятся слова, какие ты сказала когда-то, выражение лица, которое у тебя было, когда взгляд ничего не подозревающего автора набрел на тебя — и вдруг просветлел, сосредоточился; событие, что реально произошло в твоей жизни. И когда читатель находит это реальное доказательство твоего существования, ты вздрагиваешь. И оживаешь.
Так, она думает, все и происходит.
Иногда она кажется себе такой же странной, как этот несчастный мистер Смит с кусками чужих миров, с которыми она не знает что делать, с уверенностью, что когда-то она умерла, и еще хуже — с уверенностью, что жила когда-то.
«Самое наше нутро они не могут изменить…»
Как знать, ведь и Питер, и милая Салли, и даже король с королевой у себя во дворце — часть ее глубинного, и кто его вписал в самое ее нутро? Разве она знает?
Что-то мешает ей почувствовать себя настоящей, но что-то и противится тому, чтобы признать — она плод чьего-то воображения. Так ведь и вправду рискуешь сойти с ума.
Она будто хочет взлететь; и чего-то, какой-то малости не хватает, чтобы полететь самой, приходится доверять бумажным крыльям.
Не то что бы она часто думала об этом, приписанные ей люди, обязанности — даже ощущения, если на то пошло, — не оставляют ей достаточно времени. Но иногда она спрашивает себя — какие цели может преследовать человек, дарящий ей один за другим такие вот бесконечные дни, без четкого сюжета, как у других? Стоило ли оно того, на самом деле?
Лондон вечером действительно прекрасен. И она рада, что позволила себе эту прогулку. Кларисса останавливается у торговца газетами, поглядеть открытки. Раскрашенный в хрупкие цвета фотографический Лондон уже никогда не станет настоящим, так же как и Лондон, в котором она живет.
— Миссис Дэллоуэй? — нетвердый голос у нее за спиной. — Кларисса... Дэллоуэй?
Она оборачивается. Высокая длинноносая женщина смотрит на нее во все глаза. Кларисса пытается вспомнить, где ее видела, хотя знает, что — нигде.
— Миссис Дэллоуэй? — Руки женщины нервно скользят по юбке, как у провинившейся школьницы. — Я... Вирджиния.
Качели куда-то подевались из сада, теперь Кларисса с Вирджинией сидят в садовых шезлонгах, уже немного рассохшихся.
Люси приносит чай, и Вирджинию трогают до слез наивный бело-голубой узор на чашках, и прилипшие изнутри к бокам чаинки, и неодобрительный вид служанки.
«Это все я сделала. Я, одна».
Она пока мысленно прощупывает себя, как заботливый доктор прощупывал бы после падения с высоты: ничего не сломано? Она ведь упала. Но, сколько она ни исследует, непоправимых изменений не находит. Чувствует только облегчение. Несильный укол совести — она оставила Леонарда. Но, раз она здесь, о них с Леонардом кто-нибудь напишет. Этой мыслью Вирджиния будто снимает с себя ответственность.
А она еще обвиняла Бога в расточительности. В том, что он выбрасывает души, даже как следует не наигравшись.