Игра в классики
Шрифт:
Безутешная и глубокая печаль его состояла в том, что он не мог женить меня на одной из трех своих дочерей, беда непоправимая, ибо все его три дочери – о горе! – уже вышли замуж.
отсюда – туда, – это и называют броуновским движением – теперь понимаешь? – вверх под прямым углом, отсюда – туда, рывком вперед, потом сразу вверх, камнем вниз, судорожные порывы, резкие остановки, неожиданные броски в сторону, а в результате постепенно ткется рисунок, фигура, нечто несуществующее, как мы с тобой, две точки, потерявшиеся в Париже, которые снуют туда-сюда, туда-сюда, выписывая рисунок, вытанцовывая свой танец, танец ни для кого, даже не для самих себя, просто – бесконечная фигура безо всякого смысла.
(—87)
35
Да, Бэпс. да. Да, Бэпс, да. Да, Бэпс, давай погасим свет, darling [ 163 ], спокойной ночи, sleep well [ 164 ], считай барашков, все прошло, детка, все прошло. Какие все грубые с бедняжкой Бэпс, давай накажем их, исключим из Клуба.
Они все плохие с бедняжкой Бэпс, и Этьен плохой, и Перико плохой, и Оливейра плохой, а Оливейра хуже всех, просто инквизитор, правильно назвала его моя красавица Бэпс, моя красавица. Да, Бэпс, да. Rock-a-bye baby [ 165 ]. Там-пам-пам-парам. Да, Бэпс, да. Хочешь не хочешь, а что-то должно было случиться, нельзя жить среди этих
163
Дорогая (англ.).
164
Спи спокойно (англ.).
165
Рок-бай-бай бэби (англ.).
Рональд соскользнул вниз, прислонился поудобнее к Бэпс и стал засыпать. Клуб, Осип, Перико, ну-ка припомни: все началось потому, что все должно было кончиться, боги ревнивы, эта яичница да вдобавок Оливейра, конкретной причиной была треклятая яичница, по мнению Этьена, не было никакой необходимости бросать ее в помойное ведро, прелестное зеленое изделие из железа, а Бэпс к тому времени уже разбушевалась, как Хокусай: яичница воняла падалью, не может, в конце концов, Клуб заседать, когда так воняет, и тут Бэпс разрыдалась, коньяк лился у нее даже из ушей, и Рональд понял, что, пока они спорили о вечном, Бэпс в одиночку выхлестала полбутылки коньяка, а яичница была только поводом, чтобы исторгнуть этот коньяк из организма, и никого не удивило, а Оливейру менее, чем кого бы то ни было, что от яичницы Бэпс постепенно перешла на похороны, а пережевав их, готовилась, не переставая всхлипывать и сотрясаться всем телом, выложить все про дитятю и основательно распотрошить эту тему. Напрасно Вонг разворачивал ширму из улыбок, тщетно пытался он встать между Бэпс и сохранявшим рассеянный вид Оливейрой и зря нахваливал издание «La rencontre de la langue d’oil, de la langue d’oc et du franco-provencal entre Loire et Allier – limites phon'etiques et morphologiques» [ 166 ], подчеркивал Вонг, выпущенное С. Эскофье, книгу в высшей степени интересную, говорил Вонг, а сам масляно-мягко подталкивал Бэпс к коридору, но все равно ничто не помешало Оливейре услышать про инквизитора, на что он поднял брови удивленно и как бы в недоумении и вопросительно глянул на Грегоровиуса, как будто тот мог объяснить ему смысл этого эпитета. Весь Клуб знал, что если Бэпс сорвется, катапульте до нее далеко, – такое уже случалось; единственный выход – встать вокруг устроительницы всех собраний, отвечающей за буфет, и ждать, пока время возьмет свое: никто не может плакать вечно, даже вдовы и те выходят замуж. Но пьяная Бэпс, путаясь в сваленных горою плащах и шарфах, отступала из коридора в комнату, желая все-таки свести счеты с Оливейрой, это был самый подходящий момент, чтобы сказать ему про инквизитора и со слезами заверить, что в этой сучьей жизни она знавала мерзавцев и похлеще, чем этот прохвост, сукин сын, садист, негодяй, палач, расист без стыда и совести, грязная мразь, дерьмо вонючее, погань, сифилитик. Сообщение доставило безграничное удовольствие Этьену и Перико и вызвало противоречивые чувства у остальных, в том числе и у того, кому оно было адресовано.
166
«Стык языков ойль, ок и франко-провансальского на территории между Луарой и Алье – фонетические и морфологические пределы»
Это была не Бэпс, а циклон, торнадо в шестом округе Парижа, и все дома – всмятку. Клуб потупил голову, закутался по уши в плащи, схватился за сигареты. И когда Оливейра наконец смог открыть рот, воцарилась театральная тишина. Оливейра сказал, что маленькая картина Николя де Сталь показалась ему просто прекрасной и что Вонгу, проевшему им плешь своей Эскофье, следует прочитать книгу и изложить ее суть на одном из заседаний Клуба. Бэпс еще раз назвала его инквизитором, а Оливейре в этот момент, должно быть, пришло в голову что-то забавное, потому что он улыбнулся. Рука Бэпс хлестнула его по лицу. Клуб принял срочные меры, и Бэпс зарыдала в голос, а Вонг, протиснувшись между нею и разъяренным Рональдом, бережно взял ее под руку. Клуб сомкнулся вокруг Оливейры, так что Бэпс осталась за его пределами, и ей пришлось согласиться, во-первых, сесть в кресло, а во-вторых – воспользоваться платком Перико. Уточнения по поводу улицы Монж, по-видимому, пошли вслед за этим, а за ними – история о Маге-самаритянке, и Рональду показалось – перед глазами зеленой расплывчатой тенью проходили все события ночного сборища, показалось, будто Оливейра спросил у Вонга, правда ли, что Мага живет в меблированных комнатах на улице Монж, и, наверное, Вонг ответил, что не знает или что да, а кто-то, по-видимому Бэпс, всхлипывая в кресле, снова принялась оскорблять Оливейру, тыча ему в лицо самоотверженность Маги-самаритянки, дежурящей у постели больной Полы, и, кажется, в этот момент Оливейра расхохотался, глядя почему-то на Грегоровиуса, и попросил сообщить ему подробности насчет самоотверженности Маги-сиделки, и если она и вправду живет на улице Монж, то назвать номер дома, – словом, описать все до точности. Рональд вытянул руку и пристроил ее между ног у Бэпс, которая проворчала что-то, словно издалека; Рональду нравилось спать так, спрятав пальцы в ее мягкое тепло, ох уж эта Бэпс, сработала катализатором – и Клуб раньше времени распался, надо будет пожурить ее завтра утром: так-не-поступают. А Клуб все стоял вокруг Оливейры, словно верша суд чести, Оливейра понял это раньше, чем сам Клуб, и, стоя в центре этого круга позора, он расхохотался, не выпуская изо рта сигареты и не вынимая рук из карманов куртки, рахохотался, а потом спросил (никого конкретно, глядя поверх окружавших его голов), не ожидает ли Клуб amende honorable [ 167 ] или чего-нибудь в этом же роде, но Клуб не сразу его понял или предпочел не понять, и только Бэпс из своего кресла, в котором удерживал ее Рональд, снова крикнула ему про инквизитора, что прозвучало почти по-могильному мрачно в столь поздний час. И тогда Оливейра, давно переставший смеяться, словно бы вдруг согласился с судом (хотя никто его не судил, не для того существует Клуб), швырнул сигарету на пол, раздавил ее ногой, помолчал мгновение, а потом отстранился от нерешительно тянувшейся к его плечу руки Этьена и очень тихо, но твердо заявил, что выходит из Клуба и что сам Клуб, начиная им и кончая всеми остальными, может катиться к растакой-то матери. Don’t act [ 168 ].
167
Публичного пoкаяния (фр.).
168
Здесь: итак – не действовать (англ.).
(—121)
36
Улица Дофин была недалеко, и, может быть, стоило зайти – проверить, правду ли говорила Бэпс. Конечно, Грегоровиус с самого начала знал, что Мага – она всегда была сумасшедшей – пойдет проведать Полу. Caritas [ 169 ]. Мага-самаритянка. Читайте «Эль Крусадо». Дал пройти дню без благого дела? Смех, да и только. Все, что ни возьми, – сплошной смех. А может быть, этот сплошной смех и называется
169
Милосердие (лат.).
170
Здесь: сиделка (фр.).
171
Изыди, Асмодей (лат.).
– По правде говоря, надо бы пойти, – сказал Оливейра черному коту на улице Дантон. – Чисто эстетическое обязательство дополнить недостающие штрихи. Три – это Число. И кроме того, не следует забывать пример Орфея. А может, с обритой, посыпанной пеплом главою прийти с кружкой для подаяния в руках. О женщины, я уже не тот, кого вы знали. Паяц. Утешитель. Ночь с эмпусами, с ламиями, злосчастная ночь, конец великой игры. Как устаешь все время быть одним и тем же. Непростительно одним и тем же. Нет, я никогда их больше не увижу, так суждено. «О toi que voil`a, qu’as tu fais de ta jeunesse?» [ 172 ] Инквизитор, и вправду, эта девушка знает, что говорит… Во всяком случае, сам себе инквизитор; et encore… [ 173 ] Самая справедливая эпитафия: «Слишком мягок характером». Однако мягкая инквизиция ужасна: пытка рисовым зерном, костры из тапиоки, зыбучие пески, медуза, сосущая больные язвы. Больной, медузящий язвенный сос. А все дело в том, что слишком много сострадания, и это во мне, считавшем себя неспособным сострадать. Нельзя любить то, что я люблю, да еще так, как я люблю, и вдобавок жить среди людей… Надо было научиться жить одному и чтобы любовь сделала свое дело, спасла бы меня или погубила, но только чтобы не было улицы Дофин, мертвого ребенка, Клуба и всего остального. Ты что, не согласен, че?
172
О, скажи мне, что ты сделал с юными годами? (фр.) – Из стихотворения П. Верлена.
173
И вот – пожалуйста (фр.).
Кот не ответил.
Около Сены не так холодно, как на улице среди домов, и Оливейра, подняв воротник куртки, подошел и стал смотреть на воду. А поскольку он был не из тех, кто спешит топиться, то стал искать мост, под который можно забраться и подумать о единстве и единичности в сообществе людей (уже некоторое время эта мысль не давала ему покоя), о сообществе желаний. «Интересно, иногда прорезывается фраза вроде бы бессмысленная, как эта, – сообщество желаний, но с третьего раза она начинает проясняться, и вдруг чувствуешь, что это вовсе не бессмысленная фраза; вот, например, фраза „Надежда, эта толстая Пальмира“ – полный абсурд, а сообщество желаний – вовсе не абсурд, это как бы итог, да, довольно ограниченный, но итог блуждания по кругу, от заскока к заскоку. Сообщество; колония, settlement [ 174 ], угол на земле, где можно наконец разбить свою последнюю палатку, и выйти ночью подставить ветру лицо, омытое временем, и слиться с миром, с Великим Безумием, с Грандиозной Чушью, устремиться к кристаллизации желания, на встречу с ним. «Стопъ, Орасио», – сказал себе Оливейра, усаживаясь на парапете под мостом и прислушиваясь к хриплому дыханию бродяг, укрывшихся под ворохом газет и ветоши.
174
Поселение (англ.).
Впервые без тяжелого чувства поддался он грусти. Греясь от вновь закуренной сигареты, под хрипы и сопение, доносившиеся словно из-под земли, он с прискорбием вынужден был признать, что расстояние, отделявшее его от его сообщества желаний, было непреодолимым. А поскольку надежда была всего лишь толстой Пальмирой, то и строить иллюзии не было никаких оснований. Напротив, надо было воспользоваться ночною прохладой, чтобы на свежую голову понять и прочувствовать прямо сейчас, под разверстым, в россыпи звезд, небом, что его поиски наугад окончились провалом, но, возможно, как раз в этом и состояла победа. Во-первых, потому, что провал был достоин его (ибо Оливейра был достаточно высокого мнения о себе как о представителе человеческого рода); поиски сообщества желаний, безнадежно далекого, под силу были сказочному оружию, а не душе Западного человека, и даже не духу, да и эти потенции были растрачены во лжи и метаниях, о чем ему совершенно справедливо сказали в Клубе, во лжи и метаниях, этих уловках, к которым прибегает животное по имени человек, ступившее на путь, по которому нельзя пойти вспять. Сообщество желаний, а не души и не духа. И хотя желание – тоже довольно туманное определение непонятных сил, он чувствовал, что они у него есть и они живы, он ощущал их в каждой своей ошибке и в каждом рывке вперед, это и называется быть человеком, не просто телом и душою, но неразрывным единством – постоянно сталкиваться с тем, что чего-то недостает, с тем, что украли у поэта, и ощущать смутную тоску по иным краям, где жизнь могла бы трепетать, ориентируясь на другие полюса и другие понятия. Даже если смерть и поджидает на углу с метлой на изготовку и надежда – всего лишь толстая Пальмира. А под кучей ветоши кто-то храпит и время от времени испускает газы.
А значит, ошибиться не так страшно, как если бы поиски велись по всем правилам, при помощи карт Географического общества, настоящих, выверенных компасов, где север – действительно Север, а запад – Запад; тут достаточно было понять или догадаться, что его сообщество в этот студеный час, после всего, что случилось за последние дни, ничуть не более невозможно, чем если бы он гнался за ним по правилам своего племени, достойным образом и не заработал бы яркого эпитета «инквизитор», если бы ему не совали бы без конца в нос оборотную сторону медали и вокруг не плакали бы, а его не грызла бы совесть и не хотелось бросить все к чертовой матери и вернуться к своей заданной роли, заползти в нору, угадав пределы своих душевных сил и жизненного срока. Он мог так и умереть, не добравшись до своего сообщества, а оно было, далеко, но было, и он знал, что оно есть, потому что был сыном своих желаний, и желания его были такими же, как он сам, и весь мир или представления о мире были желаниями, его собственными или просто желаниями, сейчас это было не так важно. А значит, можно было закрыть лицо руками, оставив только маленькую щелочку для сигареты, и сидеть вот так, у реки, рядом с бродягами, размышляя о сообществе желаний.
Бродяжка проснулась оттого, что во сне кто-то твердил ей: «Cа suffit, conasse» [ 175 ], но она знала, что Селестэн ушел среди ночи и увез детскую коляску, набитую банками рыбных консервов (помятыми), которые накануне им отдали в квартале Марэ. Тото и Лафлер спали, как кроты, под грудой тряпья, а новенький сидел на скамейке и курил. Светало.
Бродяжка тихонько собрала страницы «Франс Суар», которыми прикрывалась, и почесала голову. В шесть давали горячую похлебку на улице Жур, Селестэн почти наверняка пойдет за супом, и можно было бы отобрать у него консервы, если только он уже не продал их Пипону или в «Ла-Ваз».
175
Здесь: ну хватит тебе (фр.).