Игрушка Двуликого
Шрифт:
Кот им не мешал – аккуратно перекатывал к «лапам» пятиведерные сосуды с Огнем Веры и молил Вседержителя, чтобы никому из хейсаров не пришло в голову проверить, чем занимаются соседи.
Бог-Отец смотрел на Ормана, не отрываясь – за десять минут, потребовавшихся им, чтобы подготовить метатели к стрельбе, на них внимания не обращали. А потом стало поздно: выйдя из дома, Кот лично подпер дверь здоровенным дрыном и неторопливо зашагал по направлению к подворью Хвара Рваного Ногтя. Посмеявшись над Эдвиком и Рамой, оставленными «охранять добро», «мастера» и «рабочие» устало поплелись следом и уже через минуту ввалились во двор дома, снятого Котом для проживания.
Рваный
Кинув ему копье, Орман обошел стол, накрытый для его десятка, и поднялся на крыльцо: делить хлеб с работягами ему, «купцу», было не по чину.
Спрятав монету, Ноготь радостно сорвался с места и рванул следом: Кот был в хорошем настроении, значит, прислуживая ему за столом, можно было заработать еще. Влетев в комнату, он метнулся к печи, отодвинул в сторону заслонку, схватил ухват и вытащил наружу закопченный чугунок.
– Кто готовил? Ты или Дайка? – принюхавшись, поинтересовался Орман.
– Дайка, к-шно! – привычно глотая слоги, отозвался дед. – Я т-кова наг-товлю, шо не приведи Б-г-Отец…
Пахло неплохо. Можно даже сказать, аппетитно, поэтому Кот сглотнул слюну и пододвинулся поближе к столу.
Грохнув чугунок на столешницу, Рваный Ноготь снял с него крышку и улыбнулся во все пять сохранившихся во рту зубов:
– Кур-чка!
– А что еще?
– Пшенная к-ша, хлеб, сыр, в-реная р-па…
– А медовуху купил?
– К-шно! Сам-ть бег-л: шо Дайка в мед-вухе пон-мает?
С последним утверждением Орман мог и поспорить. Но не стал: сообщать деду, что его внучка ночами хлещет медовуху в его, Кота, светлице, было неразумно.
– Кур-чка… К-ша… Сы-ыр… Ч-сноч-к… Ре-епа… Хэ-элеб и к-шинчик! Все, ешьте на здр-вье, а я п-ка ат-су к-шу вашим р-ботничк-м…
…Курица, судя по вкусу, приготовленная действительно Дайкой, закончилась буквально через пять минут. Хлеб со свежайшим сыром – еще через столько же. А вот пшенную кашу и репу Кот есть не стал: первая слегка пригорела, а вторая надоела еще со времен послушничества.
Налив себе кружку медовухи и оперевшись спиной о стену, он сыто рыгнул, потом кинул взгляд в окно, за которым давились кашей «мастера» с «работниками», и мрачно скривился: жить ролью купца было намного приятнее, чем сидеть в монастыре на хлебе и ключевой воде. Только вот играл он ее последний день.
– Дайка, где т-бя н-сит, зар-за?! – донеслось со двора. – А-ну-ть д-мой, живо!!!
– Че орешь-то? Корову дою, не слышишь, что ли?
Кот нахмурился, приподнялся над лавкой и тут же плюхнулся обратно: ревновать к девке, которая доживала последние часы, было глупо. Тем более что все братья во Свете настраивались на бой, а значит, не могли затащить ее на сеновал.
Ревность не сразу, но отхлынула. И оставила вместо себя все усиливающееся желание.
«До часа волка – еще уйма времени… – представляя себе податливое тело Дайки, подумал он. – Успею и взять, и отпустить… [191] Хм, а если что-то пойдет не так?»
В это время заскрипела входная дверь, и на пороге комнаты возникла сияющая, как пламя свечи, девка:
– Доброй ночи… господин! Позвольте, я за вами поухаживаю?
Пауза, во время которой должно было прозвучать его имя, получилась настолько
191
Отпустить – тут аналог нашего «грохнуть».
– Отнеси деду, пусть хлебнет…
– А эт-чо? – вытаращив глаза, спросила Дайка.
– Чет-типа отвара алотты [192] , только действует быстрее… Когда выпьет, придумай причину, чтобы завести его в дом, и где-нибудь посади…
– Заснет? Так быстро? – обрадовалась она, подхватила кружку и вылетела во двор.
«Заснет… – проводив ее взглядом, ухмыльнулся Кот, потом выбрался из-за стола, прошел в крошечную комнатку, которую Рваный Ноготь называл спальней, и принялся раздеваться. – Но не проснется. Впрочем, завтра утром не проснешься и ты…»
192
Отвар алотты – местное снотворное.
Глава 27
Кром Меченый
Четвертый день второй десятины третьего травника
… Пламя не гудит – хохочет. И кружится в безумной пляске смерти. Щелчки лопающихся от жара бревен задают такт, огненные языки, взвевающиеся к потолку то справа, то слева, то передо мной, изгибаются, как не снилось самым искусным танцовщицам, а возникающие во вспышках перекошенные лица словно зовут: «Ну же! Что ты медлишь?! Веселись!!!»
Шагаю. Вперед, в пламя. На миг слепну от снопа искр, рукою одного из «танцоров» брошенных прямо в лицо, и, наконец, вижу перед собой черный прямоугольник дверного проема, просвечивающий сквозь алую пелену.
Рвусь к нему, изо всех сил стараясь не уронить выскальзывающее из рук тело Ларки, и оказываюсь во дворе.
Пламя не отпускает – его дыхание обжигает голову, плечи, спину и острым гвоздем колет в правую икру. Без толку – я не ощущаю ни его прикосновений, ни боли, ни жара: в моей душе есть место только одному чувству – НЕНАВИСТИ. Ненависти к тем, кто забрал у меня маму и Ларку…
«Мама?» – мысль о том, что тело матери все еще там, в огне, срывает меня с места и бросает вперед, к изгороди. Долетаю – если мое ковыляние с неподъемной ношей можно назвать полетом – до калитки, выбиваю ее ударом ноги, падаю на колени и кладу Ларку на землю. Затем вскакиваю на ноги и бегу обратно. В огонь.
В спину бьет чей-то истошный крик «Стой! Куда?! Сейчас рухнет крыша!» – но не задевает: слышать я его, конечно, слышу, однако смысла не понимаю.
Пламя встречает меня, как родного – огненные языки сначала расступаются в стороны, показывая, куда идти, затем подхватывают под руки и дружески толкают в спину, словно говоря: «Иди уже! Мы тебя заждались…»
Иду. Вернее, бегу: подныриваю под горящее бревно, одним концом упирающееся в стену, а другим – в пол, огибаю перевернутый стол, пылающие ножки которого похожи на четыре факела, добираюсь до кровати мамы, открываю глаза…