Императорские фиалки
Шрифт:
Услыхав, что отец Йозека регистратор окружного суда, Ваха пришел в восторг.
— Превосходно! — воскликнул он. — Значит, служба в суде — ваша семейная традиция, не так ли? Тем лучше, тем лучше. Ваш отец — судейский регистратор, прекрасно, прекрасно! Но вы, молодой человек, пойдете гораздо дальше, не будь я Моймир Ваха. Мой дядя со стороны отца был, как и вы, способным, трудолюбивым человеком, вы мне очень напоминаете его, — он тоже начал практикантом, а через год, как и вы, получил звание аускультанта [13] окружного уголовного суда в Таборе. И боже мой, какую сделал карьеру! И молниеносно! Удачно женился, взял дочь доктора Рамеша, вы, наверное, слышали это имя, он был заместителем председателя верховного земского суда в Праге. Тут дядюшка сразу пошел в гору. Вихрем взлетел наверх, да, да, вихрем! Через три года был назначен
13
Низшее должностное лицо в суде,
Когда Ваха рассказывал это, его массивное лицо хранило насмешливое выражение, он неуклюже кивал головой и передергивал плечами, подчеркивая ту свою главную мысль, что сделать карьеру исключительно легко и просто, если удачно жениться и иметь за спиной влиятельного тестя, который поддерживает тебя и толкает наверх, наверх и только наверх, вплоть до верховного земского суда — высшего предела человеческих устремлений.
— Жаль, не было у него дочери, — бодро продолжал Ваха. — Он бы и своему зятю помог подняться так же высоко, ха-ха-ха! Гана, где у тебя глаза, ты не видишь, что у пана Йозека бокал пустой? Ухаживай за гостем, ухаживай, да поживей, поживей, такая молоденькая должна быть как ветер. Вот, дорогой пан Йозек, так уж повелось на этом свете, что посеешь, то и пожнешь, не так ли? Это золотое правило останется во веки веков нерушимым. Даже если мир полетит вверх тормашками! Однако вы ничего не кушаете! За обеденным столом вы должны действовать с тем же рвением, как за письменным в канцелярии, ха-ха-ха! Вы знаете, что я думаю о нашем положении, о положении чиновников? Чиновники — мозг народа и государства, это бесспорно и ни у кого не вызывает сомнения, но у нас есть один наследственный порок: излишняя скромность. Посмотрите, как дворянство гордится своим высоким положением! А разве мы, государственные чиновники, не аристократия в своем роде? Аристократия, бюрократия — это почти одно и то же, но аристократия, как и должно быть, гордится своим благородством, а мы скорее стыдимся того, что мы бюрократы.
Доктор прав Ваха, произнося эту речь, слегка зевнул: ему хотелось спать; обычно воздержанный в еде, сегодня он, нарушив свои здоровые привычки, съел и выпил лишнее. Стараясь исправить оплошность, Ваха быстро заморгал, прогоняя дремоту, и с преувеличенной живостью продолжал:
— Почему это происходит, спрашиваю я вас, милый пан Йозек, почему? Почему, по примеру дворян, мы не объединимся, почему не подадим друг другу руки, не знавшие грубой физической работы, почему мы забываем о своей ценности и незаменимости? Мы оба, милый пан Йозек, деятели суда, я, с вашего позволения, его глава, вы — моя правая рука; а разве в старые времена вершить суд не было привилегией королей? Аристократия — та неприступна, она не допустит чужого в свой круг; так давайте равняться на нее! Они женятся и выходят замуж только за людей своего круга, последуем же их примеру! Правда, моя семья несколько отступила от этого правила — вот Бетуша — да не красней ты, зяблик, — обручилась с пригожим офицером, двухцветное сукно вскружило ей голову, ну, ничего, офицер тоже своего рода чиновник, хотя владеет не пером, а саблей, сабелькой вострой, ха-ха-ха! Зато Гану я никому не отдам, кроме своего, только своему. Сколько помню, все мои предки были чиновниками, и эту традицию нарушать нельзя. Как вы на это смотрите, пан Йозек?
— Я позволю себе целиком присоединиться к вашему мнению, пан надворный советник, — сказал Йозек и робко посмотрел на Гану.
Гана вспыхнула и потупилась, не зная, куда девать глаза; у нее было такое чувство, будто он облизал ее лицо мокрым языком. «Господи, — думала она, — что мне делать, как защититься?» Сердце у нее стучало так, что отзывалось в голове, к горлу подступила тошнота, словно Гана проглотила какую-то гадость.
Довольный ответом Йозека, с удовлетворением заметив, как вспыхнули щеки дочери, папенька вынул из кармана перламутровый перочинный ножик со штопором, хранившийся в замшевом футляре, и поднялся со стула — массивный, переевший и перепивший, — чтобы откупорить бутылку красного вина, которая стояла на буфете. До того на столе было только пиво.
— Так выпьем за это бокал доброго Мельницкого вина, — торжественно провозгласил пан Ваха, вытаскивая
В этот вечер, когда сестры, пожелав доброй ночи, поцеловали руки родителям и, выслушав напутствие отца о благонравных снах, удалились в спальню, Гана была так неестественно весела, что Бетуша не на шутку перепугалась. Посвященная в тайну уговора Ганы с Тонграцем, Бетуша справедливо полагала, что новое осложнение, внесенное паном Йозеком, должно повергнуть сестру в глубокую печаль. Но Гана хохотала до слез, тщетно заглушая смех подушкой, а Бетуша замирала от страха, понимая, что смех этот не к добру. Она лежала тихо, вслушиваясь в темноту, желая убедиться, не ошибается ли она, принимая плач за хохот, ей хотелось, чтобы это был плач, она бесхитростно рассудила, что, раз уж все так случилось, слезы были бы куда естественнее, а значит, и лучше. Но она не ошиблась, Гана смеялась.
— Пожалуйста, не паясничай, чему ты смеешься? — спросила Бетуша. — Ничего смешного нет.
— Ничего? — не унималась Гана. — Папенька привел Йозека, чтобы он ухаживал за мной, а ухаживал за ним сам! Как он льстил, как увивался возле него, как обхаживал, какие влюбленные взоры бросал на этого слизняка, на эту мерзкую крысу! И это наш отец, и я должна его почитать! Он дал мне жизнь и теперь не знает, как от меня избавиться! Такой образине лижет пятки, только бы он соблаговолил увести меня из дому и спать со мной в одной постели! Мы, чиновничья знать, подадим друг другу руки, даже если эти руки потные! Как ты думаешь, ноги у пана Йозека тоже потеют? Наверняка, а я буду снимать с него ботинки и надевать шлепанцы!
Бетуша молитвенно сжала под одеялом руки.
— Гана, неужели ты забыла Тонграца?
— Не бойся, он сам меня позабудет, а я стану пани Йозековой! — смеялась Гана. — Голову даю на отсечение, этим все и кончится. Ах, папенька, ну и отличился ты сегодня, ну и любовалась я тобой! Мужчины — повелители мира, а мы их служанки! «Я сказал — и это закон, я сказал, что пряхам должны сниться благонравные сны, — и они будут им сниться»; и будут мне сниться церковные службы, воскресные прогулки и штопка носков или как папенька читает нам «Eine Ohrfeige zur rechten Zeit», все очень благонравное — потому что он так сказал! Он сказал! Ах, как я его ненавижу! Ненавижу! Как бы я радовалась, если бы он умер!
Бетуша села в постели. Пусть Гана немедленно замолчит, не то…
— Ненавижу! — истерическим полушепотом восклицала Гана. Чувства протеста, унижения, ненависти, угнетавшие ее весь день, как бы перебродили и искали выхода. — Ненавижу его, ненавижу маменьку и тебя ненавижу за то, что ты такая послушная, такая серьезная. Да, да! Косоглазая, некрасивая и глупая, коротышка, и нет в тебе ничего, а все-таки нашла себе жениха по вкусу!
Гана видела, как при этих словах сестра выпрямилась и замерла на постели; она представила, в каком ужасе вперила Бетуша в темноту раскосые глаза, как дрожат ее губы от боли и изумления. «Этого Бетуша мне никогда не простит, — подумала Гана, — я смертельно обидела единственного человека, с кем мы более или менее понимаем друг друга, с кем я могу отвести душу». И тем не менее ей хотелось еще сильнее оскорбить сестру.
Добрая, благовоспитанная курочка! Хорошо, что ты такая, и посмотрите, как ей за это воздается! Все это гадко, гадко! A propos [14] я тебя еще не поздравила! Что ж, поздравляю — и ты меня поздравь с паном Йозеком! Пожалуйста, пан председатель, конечно, пан надворный советник, с вашего позволения, я родом из Рыхнова на Кнежне, пан председатель! И вот этот будет моим мужем, я нарожаю ему детей, и он станет их воспитывать по своему образу и подобию! Вот это будет супружество! Но нет, не будет, не будет, я этого не допущу, лучше из окна выброшусь. Хватит, пожила, я никого не просила давать мне жизнь, и никто не имеет права навязывать мне свою волю.
14
Кстати (франц.).
— Гана, думай о боге и молись, он поможет тебе, — шептала Бетуша, дрожа всем телом.
В ответ Гана уткнулась в подушку, словно сама испугалась своих слов, хотела заглушить их и в ярости прошептала, что ей нет дела до бога, а ему — до нее. Это он создал мужчин и женщин, это он все так гадко устроил. Бога нет, или он очень плохой, как Бетуше угодно. О чем она, Гана, может его просить? Ведь это он все на свете устроил так, а не иначе! Он наделил человека слезами, чтобы тот мог оплакивать себя! Все мы его чада — пан Йозек его чадо, Бетуша, папенька, каждый — его чадо. Но Гана не хочет, не хочет, не хочет быть вместе с этими противными чадами, ей все отвратительно, она вообще не хочет жить, хочет умереть.