Императорские фиалки
Шрифт:
— Я ее научу уму-разуму, — сказал Ваха и по привычке сунулся к буфету за газетами, но газет не было — то ли они не вышли, то ли в военное время их нерегулярно доставляли. — А ножницы, — сказал он задумчиво, — те ножницы, которыми Гана это сотворила, спрячь подальше.
— Спрятала уже, — сказала маменька. — Купила вместо них другие, с тупыми концами.
— Одни расходы, — вспылил отец. — Комнату покрасить, двери исправить, врач, ножницы… А сколько ты отдала за ножницы с тупыми концами?
Обещание свое уговорить Гану маменька выполнила добросовестно.
— Да, милая, в жизни по-другому
— Чего не бывает? — спросила Гана. Устав ходить по комнате, она села на свое привычное место у эркера и закрыла глаза, чтобы не видеть муху, ползавшую по стеклу.
Этого… — ответила маменька, подбирая с ковра соринки. — В жизни… в нашей женской доле. Ты и понятия не имеешь, как я много думала об этом, пока поняла, что о любви столько говорят и пишут только для того, чтобы люди забыли, что по-другому не бывает, что все это так противно! Да, признаю, противно девушке выходить замуж, но ежели по-другому нельзя, ежели так должно быть! Со временем привыкаешь, и в конце концов все образуется.
Маменька села на скамеечку и боязливо посмотрела в лицо Ганы — хотела угадать, как подействовали на дочь ее добросердечные слова. Протестующее, слегка высокомерное и презрительное выражение, появившееся на лице Ганы, обеспокоило и рассердило маменьку. «Я к ней со всей душой, — подумала она, — со мной так никто не говорил, я чуть на колени перед ней не падаю, а она тут корчит из себя оскорбленную невинность».
Но так маменька только думала, а говорила по-прежнему приветливо, убедительно, так ласково и сладко, что на ее левой щеке появилась ямочка.
— Ганочка, ты ведь знаешь, я тебе добра желаю, ведь ты кровь и плоть моя, от души говорю тебе, что в жизни по-другому не бывает!
— Вы все еще настаиваете, чтобы я вышла за Йозека? — спросила Гана.
В этом-то и была суть дела: маменька обрадовалась, что Гана задала вопрос спокойно, без раздражения, словно примирилась с этой мыслью.
— Йозек или кто другой — все они одинаковые, — сказала она неопределенно, потупив глаза, видно, боясь, чтобы дочь не прочла в них радости, — Мужчина как мужчина, клянусь тебе всеми святыми, ты привыкнешь. Думаешь, я по любви замуж вышла? Да я папеньку знать не знала, когда он ко мне посватался, и сама видишь — живем в согласии. Никто замуж по любви не выходит, все это выдумки одни.
— Нет, — ответила Гана, — жабы и свиньи, те выходят только по любви, не иначе…
— Что ты говоришь, откуда таких слов набралась? — ужаснулась маменька.
— От папеньки, — сказала Гана. — Вы поди помните, как он корил меня, мол, жабы и свиньи находят мужей, а я нет. Конечно, у животных все это просто, там один другого не должен одевать, кормить, и в приданом нет нужды.
Это словцо резануло маменьку, она нахмурилась и обиженно поджала губы, отчего в уголках рта набежали и углубились морщинки.
У людей все сложнее, у людей главную роль играет не взаимная склонность, и поэтому все так гнусно, — добавила Гана и, вдруг сбавив свой пренебрежительный тон, который так раздражал и сердил маменьку, и сжав руки, опущенные на колени, взмолилась: — Маменька, второй раз я этого не сделаю, не хватит у меня больше смелости. Я сама начну зарабатывать, чтобы не быть вам в
Девушка из приличной семьи не может сама зарабатывать, — прервала ее маменька. — На что это будет похоже? И не заикайся об этом, ты должна выйти замуж, ведь мы тоже не вечные!
Ободренная признанием дочери, что во второй раз она уже не решится наложить на себя руки, не хватит у нее на это смелости, маменька заговорила строже, голос ее окреп, в нем зазвучали назидательные нотки, ямка с левой щеки исчезла.
— Нынче молодежь не та, что прежде, — продолжала она, — нас никто не уговаривал, желание отца с матерью было свято. Веди себя как знаешь, но если не хочешь ссориться с отцом, то относись к пану Йозеку приветливей. Никто не требует, чтобы ты вешалась ему на шею, но будь хоть вежлива, такую-то малость ты можешь сделать за всю нашу любовь и заботу.
Такой разговор затевала маменька с Ганой еще несколько раз, и Ганино сопротивление слабело — у нее уже не было ни силы, ни охоты. Все стало ей безразличным, тщетно пыталась она возродить свое прежнее упорство. «Конец всему, они меня уговорят, и будет по-ихнему, — думала она, — выйду я замуж за этого червя, умереть не смогла, зарабатывать не смею, папенька не хочет держать меня дома, Тонграц погиб, что делать?» Так рассуждала Гана и, охваченная отвращением к себе и к людям, уже не страшилась безысходности своего положения. Она вспомнила французские романы, которыми ее снабжала добрая Анна Семеновна, пыталась восстановить в памяти кое-какие идеи, почерпнутые из них, — в свое время они захватывали ее и теперь могли бы помочь осмыслить всю бессмыслицу, которая творилась вокруг, но, к ужасу своему, который, впрочем, скоро рассеялся, убедилась, что все перезабыла, ничего не знает, и в голове ее — сплошная каша. Жизнь была разбита, и тем не менее она продолжалась, и не было возможности избавиться от нее, как нельзя избавиться от постоянной мигрени. Гане хотелось оплакать Тонграца, воскресить в душе его образ и поговорить с его тенью, но она не только не смогла представить себе его черты, но даже не сумела вызвать в себе ни капли жалости. Казалось, душевные силы ее иссякли, она была опустошена, утратила волю и способность чувствовать, стала равнодушной ко всем и ко всему.
Маменька радостно похвалилась мужу успехом своих уговоров; однако скромно преуменьшила значение этого успеха, заметив, что после того случая Гану словно подменили. Это уже не прежняя упрямица и крикунья.
Доктор Ваха кивнул с довольным видом.
— Да, видно, нет худа без добра, — сказал он. — Когда у человека избыток крови, не мешает ее пустить, а Гана сама это сделала, тем лучше, тем лучше. Видно, вышло из нее излишнее буйство к несерьезность, а это только к лучшему и для нее и для нас.
— И для пана Йозека, — шутливо добавила маменька, зардевшись от похвалы мужа, и довольные супруги долго смеялись, воодушевленные взаимной благосклонностью, чего между ними давно уже не было.
Но семейную идиллию омрачила легкая тень: Бетуша получила письмо из Градца, в котором неизвестный офицер, якобы приятель Мезуны, извинялся за жениха, что тот до сих пор не выбрался в Хрудим навестить невесту и выразить ее родителям свое почтение, так как у него легкие приступы лихорадки, он лежит в госпитале и с нетерпением ждет выздоровления. «Почему же он сам-то не написал? — сокрушалась Бетуша. — Неужели так тяжело болен, что не может даже писать?»