Императорские фиалки
Шрифт:
Мальчики окончили среднее учебное заведение, и мамаша решила, что старший пойдет в политехнический институт, чтобы изучить теорию пивоварения, а младший — на юридический, для чего ему предстояло уехать в Вену. Младший, Войтех, неохотно подчинился желанию матери, голова его была полна не статьями закона, а чем-то совсем иным. Он задался мыслью издать чешскую энциклопедию; потом, засев за изучение книг о Дальнем Востоке, увлекся Китаем и решил создать чешскую синологию. То он брался за армянский язык, то загорался идеей основать в Корее образцовое королевство, а то вдохновлялся Сибирью; кто бы мог подумать, что очкастый, тщедушный молокосос с прыщеватой кожей, каким тогда был Войтех, способен на это? Но мамаше Напрстковой никакого дела не было до энциклопедии, синологии, Кореи и Сибири. «Поедешь учиться в Вену, или от меня ни гроша не получишь» —
Когда наступил сорок восьмой год, вести о том, что в Италии и Франции народ поднялся на борьбу за свободу, заставили Войтеха временно забыть об этнографических изысканиях. Студенты, и Войтех в их числе, собирались, ораторствовали, спорили. В середине марта, в день, когда в Вене вспыхнула первая революция, Войтех произнес в переполненном университетском дворе по-юношески восторженную речь о свободе печати. «Мы не хотим сражаться, как солдаты, мечом и штыком, — заявил он, — нашим оружием, друзья, будет голос печати, который не убивает, а вдохновляет, не уничтожает, а созидает, несет не ненависть и проклятье, а любовь и благословение». Свою речь он отпечатал на четырехстраничной листовке и раздавал ее восставшим. Близорукий и неуклюжий Войтех не мог сражаться с оружием в руках, зато размахивал знаменем и своими речами поднимал дух борцов. До сих пор сохранился рисунок тех времен, где изображено, как Войтех с революционным знаменем в руке стоит на баррикаде, которую защищает отряд студентов. И не удивительно, что после подавления революции в Вене полиция отдала приказ об его аресте. Через Прагу, где он тайком попрощался с маменькой, Войтех бежал в Гамбург, а оттуда на парусном судне отплыл в Америку.
Итак, не Восток, а Запад, не корейцы, не китайцы, а янки, баварские эмигранты и индейцы. После бегства Войтеха из Европы началась большая повесть его жизни, но повесть не искателя приключений, не мужа с могучими кулаками, вооруженного кольтом, а очкастого сына типичной пражской чешки, молодого человека, в тщедушном теле которого жил дух маменькиной добросовестности и упорства. Он разносил книги, клеил кульки, мастерил гробы, работал каменотесом; в Мильвоке, па озере Мичиган, Войтех открыл книжную лавку, издавал прогрессивный, резко антиклерикальный журнал, организовал биржу труда для безработных рабочих, основал общество, в задачу которого входило переселение чешских эмигрантов, — его давнишняя мечта, — в Восточную Сибирь на реку Амур; Войтех горячо пропагандировал эту идею среди своих соотечественников; дело шло успешно, число членов общества непрерывно увеличивалось, но все сорвалось — царское правительство не проявило интереса к этой затее. Войтех выучился языку индейцев племени дакотов, отправился к ним и, сидя у огня с вождями племени, ошеломил всех, обратившись к ним на их языке; он выкурил с вождем трубку мира и обменялся с ним именем. Вождя звали Чанда-гуппа-сунта; трудное для произношения имя «Войтех» индеец переделал на Напоштан. Затем Войтех отправился в южные штаты, чтобы собственными глазами убедиться, каково положение черных рабов, а убедившись, стал разъезжать по стране — предстояли выборы — и агитировать за кандидата в президенты, который провозглашал отмену рабства. При этом он много читал и без конца чему-нибудь учился, выпускал чешские газеты, вырезал из журналов и наклеивал в альбомы все, что касалось Китая и Японии, индейцев, негров, благотворительных и воспитательных учреждений. Он часто сидел без денег. «Все мое состояние па сегодня — тридцать один цент, а долгов — на сотни, но настроение у меня бодрое», — записал он в свой дневник.
Все это время мамаша, со свойственной ей настойчивостью, добивалась помилования для сына, ходатайствовала в полиции, в канцелярии наместника и одно за другим слала прошения в Вену. Писать, заметим мимоходом, она очень любила, охотно пользуясь с таким трудом доставшимся ей искусством письма, — писала своим энергичным, размашистым почерком в императорскую канцелярию, в министерство юстиции, всем влиятельным особам, которых ей хоть раз случалось видеть. Неудачи ее не обескураживали, через девять лет она все же добилась своего. «Итак, можешь возвращаться, разрешение у меня на руках», — написала она сыну.
И сын вернулся.
— Видно, набродяжничался, коли домой заявился, — такими словами встретила маменька Войтеха.
— Теперь останусь дома навсегда, — ответил Войтех.
— То-то
К этому времени она давно уже имела собственную пивоварню, известную по имени ее первого владельца «У Галанеков». Пивоварня стояла, да и по сей день стоит на Вифлеемской площади, неподалеку от не действовавшей в то время часовни, где некогда проповедовал Ян Гус. К заднему крылу главного жилого двухэтажного дома, обращенного своим спокойным старинным фасадом к площади, лепились домики и хозяйственные пристройки, которые столь часто перестраивали и надстраивали, что не легко было разобраться в этой путанице стен и закоулков, лестниц, террас, галерей и проездов: вот помещение для варки пива — одноэтажное, нескладное, сумрачное здание с незастекленными окнами, отверстие между стропилами на гребне двухскатной крыши служило для выхода пара кипящих осадков; вот солодовня для проращивания солода, низкое крытое бревнами помещение, внутри прокопченное — там топили по-черному, без очага, без дымохода; рядом — овин, солодосушилка, где тоже топили по-черному; здесь хлев, сарай, колодезь, склад, бочарная мастерская и помещение для мочки ячменя.
В этом дворе выросли Войтех с братом Фердой, здесь они малышами вертелись под ногами у взрослых, играли в прятки в жутком темном сарае, где хранились мешки с хмелем, с галереи жилого дома глазели на занятный процесс смоления, когда из бочек, облитых смолой, из клубов дыма вдруг вырывались страшные языки пламени, и бондарь со своим помощником превращались в пурпурных, кашляющих дьяволов.
Пиво варили раз в неделю — по вторникам с раннего утра; еще затемно Войтех слышал пение — это пели сонные рабочие у котла, чтобы преодолеть дремоту, а то, чего доброго, угодишь ненароком в кипящее варево. Дробина после варки пива по деревянному желобу ссыпалась в повозку, запряженную парой белых волов. В четверг рабочие проверяли, как бродит сусло, в пятницу сбраживали его дрожжами и доливали чаны, в субботу пиво спускали в погреб, в понедельник готовились к новой варке, чистили котел и стоки, и так из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год.
После возвращения сына из Америки мамаша много не рассуждала.
— Так, а теперь присмотри себе дело потолковее, — сказала она и вышла, крепкая, сухонькая и неутомимая, как всегда, с раннего утра до ночи на ногах, незаменимая, бдительная.
Торговец привез хмель, развязал мешок, сверху — прекрасные головки. Но маменьку на эти штучки не поймаешь. Она закатывает рукав, не глядя опускает руку в мешок до самого плеча и берет пробу.
— Это не хмель, а мусор, — заявляет она торговцу. — С таким товаром ко мне не являйся.
Носила она только темные платья без всяких украшений, на голове белый чепчик с наглаженными оборками, обрамлявшими ее узкое лицо с длинным энергичным носом.
Мамаша выполнила обет, некогда данный своей покровительнице, святой Анне. Была она очень богата, помимо пивоварни «У Галанеков» ей принадлежала еще одна — на Скотном рынке, которой управлял ее старший сын Ферда; и, как обещала, не была она ни слепа, ни глуха к чужой беде. Кто просил у нее хлеба, получал буханку, а таких просителей в месяц бывало свыше четырех тысяч. Слухи о ее благодеяниях разнеслись далеко вокруг, даже под Татрами бродячие паяльщики рассказывали, что в Праге «У Галанеков» можно даром поесть и выспаться. Почта ежедневно доставляла ей пачки писем с просьбой о помощи и поддержке, и маменька безотказно помогала и поддерживала всех нуждающихся.
Войтех относился к этому скептически. «Благотворительность — прекрасное дело, — говорил он маменьке, — но лучше бороться против причин, породивших нужду». В Праге он чувствовал себя плохо. Полиция следила за каждым его шагом; скажем, если маменька посылала его в Жатец закупить хмель, ему надо было получить в полиции разрешение на выезд, а в Жатце — доложиться в полицейском участке, затем сообщить о выезде и по возвращении в Прагу вновь отметиться в полиции. «Дышать не дают», — жаловался он своим бывшим однокашникам по гимназии, которые навещали приятеля, привлеченные его славой революционера и скитальца.
Надо что-то предпринять, но что?
Он видел отсталость чешской промышленности и транспорта, средневековые методы обучения в школах, связанных надзором церкви, запущенное здравоохранение, необразованных и бесправных чешских женщин. Мамаша с тревогой наблюдала, как мучается сын, как что-то гнетет его, и боялась, чтобы он снова не уехал в чужую, но свободную страну.
Войтех привез из Америки два тяжелых ящика, но долгое время не мог собраться открыть их.
— В одном книги, в другом разные памятки, — ответил он, когда мать поинтересовалась, что лежит в сундуках.