Империя Ч
Шрифт:
Небо наливалось розовой кровью. Море внезапно выхватилось из тьмы длинной серебристой лентой прибоя, раскинулось перед ними ослепленьем — утро чуть трогало обширные прогалы колышащейся воды золотой, карминной кистью, волны просвечивали в свете последних гаснущих звезд лиловыми огоньками полной живых огненных существ бездны. Василий подбежал к скопленью лодчонок и джонок, привязанных веревками и цепями к деревянным береговым кольям, озирался судорожно и затравленно, выхватывая, цепляя глазами удобную лодку, поплоше, победней — чтоб хозяин по утрате не так сокрушался. Выбрал.
Он глядел ей в разрумянившееся, испуганное, чуть раскосое лицо и думал, что вот, он встретил прекрасную любовь свою на земле, и они в опасности, и в чужой тайной стране, и их обязательно настигнут, схватят и казнят.
— Тише, — сказал он и прижал палец к губам, хотя она совсем не собиралась кричать, — тише, судьба моя, я сейчас развяжу цепь…
Он возился с железными узлами недолго. Через миг лодочка закачалась на волнах. Дул южный ветер. Море взыгрывало, смеялось белыми зубами крохотных ветреных гребней.
— Ветер южный, значит, плывем на Север, — хрипло выдохнул он, усаживаясь на лавку и беря в руки тяжко заскрипевшие широкие весла. — На Север, голубка моя! Это значит…
— Домой!
Ее крик оборвался. Расширившимися глазами она смотрела на склон горы. Люди в странных военных нарядах, как жучки, черные и красные букашки, сползали вниз, взводя курки стреляльных машин, неся на головах удивительные страшные короны с длинными зловещими зубцами. Мечи мотались у них на расшитых золотом поясах, били их больно по бедрам.
— Они!
— Кто, радость моя?..
— Самураи!
Он ударил веслами по воде. Лодка набирала ход. Берег удалялся. Люди в коронах со злыми зубцами увидели их. Оружие вздернулось к их подбородкам. Пули свистели вокруг пронзительно и отвратительно, прошивали насквозь рассвет, плашмя ударялись о воду и тонули бесследно.
Лесико согнулась пополам, пригнула голову к коленям. Василий, закусив губу, работал веслами изо всех сил. Воины стреляли упорно и злобно, у них была одна цель — попасть, остановить. Убить.
Она держала голову близ коленей и думала только об одном: если попадут в него, она не переживет. Пусть лучше попадут в нее. Так проще. Так счастливей.
— А! О-о-о-о…
Молитва исполнилась. Пуля прошила ей руку. Застряла в мышце. Невероятье боли пронизало ее, заставило забиться, упасть на дно лодчонки, уткнуться носом в вонючую гнилую влагу — в лодке, видно, зияла заштопанная старая пробоина, днище протекало. Василий не останавливался, греб и греб — он выгадывал мигновенья, он знал, что сейчас не место жалости, причитаньям, перевязке. Он сразу понял: рана неопасна. А боль? Ну что ж, боль. Боль — это лишь воспоминанье о боли. Так устроено живое, чтоб чуять время от времени сильную боль.
— Лесико… терпи, Лесико…
Она взяла в зубы край шелковой тряпки, коей была обмотана, и терпела, терпела — до той поры, пока перед глазами не потемнело, не развернулось в кромешном мраке сине-золотое, лентием, мафорием, широкое колышащееся сиянье — в полнеба.
Очнулась она от того, что острое лезвие нежно и неотвратимо входило в ее плоть, вонзалось и двигалось в ней.
Стон разорвал морскую зимнюю полдневную тишину. Лодка чуть качалась на утишенных ярким Солнцем пологих волнах. Василий, склонясь над ней, сведя брови к переносью, покрывшись весь горошинами страдального ледяного пота, при помощи матросского ножа вытаскивал у нее из окровавленной руки застрявшую пулю. Боль схватила ее такая — ни в сказке сказать. Она выгнулась, уперевшись затылком и пятками в доски днища, как в столбнячной судороге, и хрипло заорала.
— Тише!.. Лесико, — бормотнул Василий, разрезая кровоточащую мышцу дальше, неумело. — Если б ты знала, каково мне это… вот это все… тебя резать, а после ведь и зашивать чем-то надо будет… а иголки нет, представь…
Она подвывала, вертела головой. Ее темные волосы развились, шпильки выскользнули из пучка, пряди вымокли в грязной невычерпанной воде. Солнце било ей прямо в лицо, в глаза. Она жмурилась.
— Лучше мне умереть, Василий… лучше мне умереть!..
— Не бойся, птичка, я тебе сейчас крылышко пришью…
Губы его шутили коряво и наивно — натужно, нарошно, против воли. С лица его капал холодный пот ей на лицо, на рану. Она корчилась от соли его слез, омывающих грубую щель в ее плоти.
— Лучше бы ты взял мой нож… маленький, острый… у меня в волосах воткнут был… я его никогда не вынимала, он для защиты был спрятан… в прическе… поищи…
— Родная, он, должно быть, выпал. У тебя уж и прически-то нет, — прохрипел он, нащупывая острием матросского ножа медь пули. — Все разрушилось, растрепалось. И нож свой ты, верно, потеряла. Ах ты моя терпеливая!.. Вот, нашел. Потерпи еще немного… еще…
Он крякнул, подцепил лезвием катышек пули, выпростал из кровавого месива раны, разорванных живых волокон. Она охнула, приподняв голову, поглядела на медный белемнит, что он осторожно, как диковинного ядовитого жука, держал в дрожащих окровавленных пальцах.
— Вот! Гляди! Твоя первая пуля…
— Даст Бог, не последняя, — криво улыбнувшись, захотела пошутить она — и не смогла: белки ее закатились и сверкнули синим, из закушенного рта вырвался короткий вопль, угасший в задыханье бессознанья. Он засунул вытащенную из раны пулю в карман штанов, обтер о штанину, кровавя грязную ткань, нож, в страхе затряс ее за плечи. Черпнул за бортом в горсть воды, брызнул ей в лицо.
— Лесико, Лесико… жизнь моя!..
Припал губами к ее рту. И вдыхал, вдыхал, вдыхал в нее долгим поцелуем долгую жизнь — пока она не очнулась, не зашевелилась и не вздохнула прерывисто и тяжело под ним, под его молящими, возжигающими ее губами — так сумасшедшая забытая лучина в Новогодье поджигает хорошо вытопленную избу.
— Зашей мне рану!..
— Сей момент, царица моя…
Он огляделся. Далеко на берегу маячили, сбившись в беспомощную кучку, яматские воины, похожие на древесных черно-красных жучков-солдатиков. Игла, чтоб зашить рану. Где?! Откуда…