Иначе жить не стоит
Шрифт:
— А почему плакало? — сонным голосом спросила Галя.
— У него тоже свои горести, у моря. Вот когда буря. Мчится, мчится ветер, цепляется за горы, за деревья, а потом как вырвется к морю, как разгуляется на его просторе, как начнет гонять волны…
Он рассказывал неторопливо — не ей, себе. Галя уже спала, стиснув его палец. Он выпростал палец, разделся и долго лежал, стараясь не прислушиваться, и не ждать, и заснуть во что бы то ни стало, но сон не шел, и все отчетливее звучали в тишине запоздалые шаги, тихие голоса, позвякивание умывальника — последние звуки замирающей до утра жизни. За откинутым пологом темнело — луна уходила за горизонт.
Ее светлый шарф казался не серебряным, а синим, когда она остановилась у входа, прежде чем войти.
— Олешек, ты спишь?
Он
Ночь пришла — длилась — начала отступать, а Никита и Лелька так и не покинули степь. Степь была их домом, небо простиралось над ними крышей — когда-то еще будет над ними другая! Она была снисходительна к ним, эта крыша, — щедро одарила лунным светом, потом укрыла теплым мраком, в котором таинственно и приманчиво колыхалось расплывчатое пятно далекого костра; они все посматривали на костер — вот и другие гуляют, не спят… и не заметили, когда погас костер. Небо стало нежно-зеленым, и пошли по нему легкие отсветы, сперва несмело, потом все ярче, и вот уже на полнеба раскинулась заря, и по сияющему небосводу неторопливо поплыло желтое облачко — круглое, оно постепенно вытягивалось и загибалось кверху, уже не облачко, а ладья с надувающимся парусом; затем наплыла целая стайка таких же, и все устремились наперегонки, вздымая желтые паруса, — быть ветру и на земле, определила Лелька и поежилась от предутреннего холода.
Никита смотрел, как отражается заря в глазах Лельки и как розовеет ее побледневшее лицо. Никогда еще он не понимал так ясно, что им не жить врозь. Если бы она согласилась переехать в Донецк!..
— Тебе легко говорить — уйди, — рассуждала Лелька. — Я бы, может, и ушла, да как таких людей обидеть? Матвей Денисовича! Анну Федоровну! У меня же, кроме них, никого во всем свете.
— А я?
— Ты, ты… — блаженным голосом пробормотала она, но закончила весьма недоверчиво: — А кто ты такой есть? И куда мы с тобой денемся?
— Поступишь куда-нибудь. Что, устроиться негде? С руками рвут людей! Общежитий сколько угодно, и комнатку снять можно…
Из уютного гнездышка его теплых рук она смерила Никиту колючим взглядом:
— И кто ж в той комнатке жить станет?
— Как — кто? Ты!
— Сам надумал — или советчики помогали? — Она невесело засмеялась. — Здорово! Ты у папы с мамой за пазухой, а мне — полюбовницей твоей на людях ходить? Невелика честь!
— Так ведь… Ну что я сейчас могу? Вот найду работу, стану на ноги…
— Тогда и приглашай.
— А пока, значит, не нужен? Тебе, видно, не больно скучно без меня? Не торопишься?
— В комнатку на отлете? Да, не спешу.
Она высвободилась из его рук, искоса презрительно оглядела его.
— Герой героем, а родителей боишься! И этой твоей Катерины. Подумаешь, королева! Ей ручку подаешь — осторожно, не оступись! — а меня прячешь? Не компания?
— Так ведь ты сама…
— А что мне — набиваться в подруги? Или к твоим родителям разбежаться с приветом: здрасте, я вашего непутевого незаконная жена!
Никита вскочил, рванул с земли и с силой тряхнул пиджак.
— Видно, такая у тебя любовь — до первой трудности! О себе думаешь — законная или незаконная, вроде как в царское время. А того не ценишь, что я зубрил, как черт, целый месяц ради нашего уговору…
Лелька лениво поднялась, потянула к себе пиджак, закуталась в него. Только что сердилась, а теперь — улыбается. Многозначительно, будто знает что-то неведомое Никите.
— До какой трудности моя любовь — еще увидишь, жизнь длинная. А что ты родителей боишься — так я не боюсь. И Катерины твоей не боюсь. Все равно — мой.
С восходом солнца подул сильный горячий ветер, закрутил над степью пыльные смерчи. По небу в два слоя надвигались облака — нижние, ржаво-серые, тяжело ползли, а верхние победно светились и легко обгоняли их, и каждое летело как бы стоя, завихряясь на верхушке. От облаков по степи мчались тени — лиловые на желтизне выгоревших трав. Несмотря на ветер, становилось душно.
Матвей Денисович готовился с утра показывать работу экспедиции, но гостей за ночь словно подменили: Олег Владимирович «закрылся на десять замков», держался безразлично-вежливо и ни к чему не проявлял интереса. Татьяна Николаевна не отходила от мужа и украдкой позевывала, Катерина сразу после завтрака куда-то скрылась, а Липатов брякнул напрямик:
— Ну, куда бежать по пылище и духотище? Может, просто отдохнем?
Но тут взвился Палька. С утра он был в возбужденно-счастливом состоянии и как бы отсутствовал — смотрел мимо людей шалыми глазами и в разговорах не участвовал. Но, оказывается, слышал их. Теперь он набросился на Липатова: для чего же мы ехали? Я, во всяком случае, приехал ради бурения, тут опытные мастера, от них узнаешь куда больше, чем по книгам! И ведь условились!..
— Что верно, то верно, раз приехали посмотреть — надо смотреть! — с ледяной веселостью сказал Русаковский. — Танюша, если ты предпочитаешь отдохнуть…
— Вот еще! Раз ты пойдешь… — поднимаясь, сказала Татьяна Николаевна и взяла мужа под руку.
Матвей Денисович на ходу отменил принятое было решение начать с поездки на буровую вышку — он заботился лишь об одном человеке, а этого человека могли оживить не зрительные впечатления, а пища для ума. И действительно — когда они вошли в темноватое, прохладное кернохранилище и лабораторию, где робеющая перед известным профессором Аннушка старательно показала все, чем богата, — Олег Владимирович заинтересовался геологическими разрезами, а через минуту у них завязался оживленный разговор. Палька вынужденно помалкивал, но слушал и, когда мог, вставлял вопросы, чтобы извлечь из двух специалистов все возможное — впрок так впрок. Зато на буровой он вырвался на первый план и прямо-таки вцепился в старшего бурового мастера, совершенно не думая о том, интересно ли другим. Ему нужно было разобраться в технике бурения, понять возможности и недостатки оборудования. Он мысленно осуществлял подземную газификацию, и ему предстояло бурить скважины — не только вот такие, вертикальные, но и наклонные, и продольные, а если обычный буровой станок не мог этого сделать — тем хуже для станка, надо создать новый, более совершенный!..
Другие скоро отстали, а он совал нос во все механизмы, лазал на верхнюю площадку, где свинчивали трубы, и все время слышалось его нетерпеливое: «А если…» Иногда он замечал, что возле его локтя неотступно торчит любопытная скуластая физиономия Галинки, но ему было не до нее.
А Галинка с упоением лезла туда же, куда он, и слушала, навострив уши. Ей нравилось в экспедиции решительно все, даже пыльные смерчи, гуляющие на степном просторе. Ее пленили камни и куски глины — перенумерованные, с этикетками на боку, расставленные Аннушкой в строгом порядке, — не камни и не глина, а образцы «пород», которые «залегают» в глубинах земли. Ее завораживали таинственные названия — морена, гнейсы, аркозовые песчаники… Подумать только! — в каких-то «отложениях» находят окаменевшие остатки панцирных рыб, которые когда-то плавали здесь, потому что здесь было море! А потом море почему-то ушло, и рыбы перемерли. Что за панцирные рыбы — вроде черепах или совсем другие? И куда ушло море? И как узнают про рыб и про моря, которых давно нет? Это и есть Гео. Папино самое умное Гео… Еще больше ей понравилось на буровой вышке. Никто не мешал ей взбираться по шатучей лесенке на самую верхнюю площадку, где рабочий поднимал из глубины земли «свечу» — несколько соединенных вместе труб. Лебедка понемногу вытягивала их из скважины, и рабочий отвинчивал трубу, чтоб она не уперлась в небо, перевинчивал хитрую головку с гольцом на следующую трубу, лебедка и ее вытягивала… Трубы назывались штанги. «Как в футболе, — сказал рабочий, — только тут зевать уж никак нельзя!» Хитрая головка называлась вертлюг, наверно потому, что она вертится, когда ее навинчивают, а кольцо — серьгой; оно и вправду напоминает мамины серьги, только эта серьга была большая, через нее пропускали стальной трос.