Инка
Шрифт:
Однажды, устав от поисков, она забрела в булочную и, притаившись в очереди за пригодной для еды лепешкой, подслушала разговор двух женщин. Были это две мрачные женщины, похожие на битых жизнью индюшек. Видно было, что они, как кувшины, питают родных и близких, а грядки морщин на лбах гласили, что мужья через соломинку вытягивают все их силы и средства. Шептались они о чем-то, что, видимо, их очень волновало. Уже подустав напрягать слух и начиная терять интерес, Инка уловила, распутала из шепота, что соседом той, что жирнее и румяней, три года назад был иностранец и вроде бы чем-то помог ее сыну. Почему-то обе они как-то странно вздохнули, покачали головами и стали причитать, что жалко этого иностранца, к хорошим людям
Сведения приходилось вычерпывать из прохожих, как ряску, по крупицам, пока наконец из разрозненных оговорок не начало складываться отдаленное правдоподобие: возле конечной остановки тридцать четвертого автобуса когда-то маячил дом из ржавого кирпича, строение – ничего себе: щит от снегопадов и дождей, надежное укрытие для множества голубей, воробьев, перелетных птиц. Не дом – убежище, распахнувшее двери чердаков и подвалов для бомжей и кочевников, скопление глины, песка, бетона, яичного желтка и клея «момент», гостеприимно укрывшее толпу постоянных жителей от зимних стуж и летних гроз. Словоохотливый и довольно приветливый дворник, худой человек в шапке-петушке и старом лыжном комбинезоне, сказал, что этого дома теперь нет, дом умер и на его могиле развернулось большое строительство, говорят, будет концертный зал или спорткомплекс.
– Иностранец, смуглый, с косичками? Не знаю, тот ли, но жил в этом кирпичном доме один чудак с ястребом. Я сам не видел, но говорят, с ним несчастье приключилось, а я точно не знаю. Давно это было, года три как. Да ты не беспокойся, может, это кто другой.
Сердце Инкино провалилось в холодные воды пещер, скованное темнотой и тревогой, превратилось в птицу сасиу, чья песня услаждает усопших. Словно ужаленная, стараясь кое-как передвигать онемевшие ноги, Инка пошла туда, куда ей указал дворник. Она чувствовала: весть не принесет ей радости, от этого тело сопротивлялось, силилось замереть деревянным идолом посреди асфальтированной тропинки, но, преодолевая капризы собственных рук и ног, она наконец набрела на белую бетонную ограду стройки.
Карабкаясь взглядом на пик подъемного крана под серые залежи туч, она увидела скользящую по воздуху не ворону, не голубя, а неизвестную птицу, которая широко раскинула крылья, словно старалась обнять город.
– Это наша достопримечательность, – пояснил женский голос за Инкиной спиной, – говорят, ястреб. Здесь, на месте стройки был когда-то кирпичный дом, в нем жил иностранец, очень странный. Часто ходил вон туда, в сквер, с этим своим ястребом на плече. Потом, говорят, иностранца этого, бразилец он, что ли, сбила машина. А его птица никому не далась, так и сидела возле аварии и с тех пор живет здесь, у какого-то пьяницы.
Инка обернулась, чтобы увидеть, кто же это говорит такое. Похоже, обладательница глубокого грудного голоса была в своем уме. Рядом с Инкой стояла женщина дородная, степенная, один в один – самка-ондатра, такие знают, что говорят, и отмеряют каждое слово как золото, на вес, стремясь лучше недодать, чем слишком расщедриться.
Почуяв след, Инка отбросила дружелюбие, крепко схватила женщину-ондатру за воротник пальто и спросила прямо в лицо, внимательно вглядываясь в черноту горошин-зрачков:
– Когда это случилось и поподробнее.
Женщина-ондатра не скрывала волнения, она запричитала, но, почуяв, что так просто ей не уйти, немного задыхаясь, заголосила:
– Хамка. Хулиганье, отпусти, воротник порвешь. Я жила в доме, но теперь его снесли. Я прожила в этом доме двадцать лет и двадцать лет была старшей по подъезду – так меня уважали, не рви же воротник. Иностранец, его звали Аскар, снимал квартиру на третьем этаже. Он ходил гулять и в магазин со своей опасной, хищной птицей, и мы поставили его в известность, чтобы у птицы появился намордник и поводок. Он не возражал. Очень порядочный иностранец. Потом его сбили. Это было, только не порвите воротник, года три назад. А то и больше. Что тебе еще, пусти, а то милицию позову.
Инку больше упрашивать не пришлось, пальцы ее сами ослабли. Освободившись, женщина-ондатра убежала прочь. Услышанное лишило Инку способности двигаться, зато ускорило пульс. Инка осталась посреди улицы совсем одна, уровень ее самообнаружения катастрофически падал, стремительно приближаясь к нулю. Сомнения были, но такие хлипкие, робкие сомнения, что становилось душно. Ветер, словно приняв город за порт, а дома – за корабли, старался сдуть хоть один и бросить в открытое море, в странствия. Но Инке ветер казался теплым, даже жарким. Сердце ее так стучало, что хватило бы на двоих. Ее лоб горел, волосы разметались, ворот пальто стал удивительно мал, душил, хотелось сорвать пуговицу и высвободиться. И неизвестно, что стало бы с ней, если бы ее не увлекло следующее: кружась, мелькая, что-то плыло с неба. Что-то падало так плавно, так медленно, парило, играло на ветру, опускаясь все ниже и ниже, пока наконец острое, рябое перышко не легло к Инкиным ногам. Не дожидаясь, пока самообнаружение упрется в ноль, Инка схватила послание небес и стремительно бросилась со всех ног прочь от окраин к сердцу мегаполиса.
Инка неслась, рассыпая на бегу слезы. Неизвестно, что они означали, эти капли моря, текущие из ее глаз, то ли отчаяние, то ли тоску по Уаскаро, то ли усталость. Слезинки уже намочили ей подбородок и воротничок, еще немного, и глаза выскользнут, выплывут из глазниц. Услышанное обожгло Инку насквозь, оно шипело и безжалостно хозяйничало внутри, оно овладело Инкой, как ложный бог, который установил на ее выжженном острове свои каменные жернова. И вот Инкино прошлое истиралось в кукурузную муку.
Ноша такой муки – не из легких, тем более когда тащишь ее в тесноту своего вигвама-бедлама. Приближаясь к дому, Инка заметила невдалеке соседку Инквизицию, та рывками, скачками спешила домой, сжимая по сумке в каждой руке. «Эх, кецаль, только ее и не хватало», – Инка прибавила шагу, надеясь опередить, завладеть лифтом и ускользнуть. Однако соседка Инквизиция тоже прибавила шагу, к пущему гневу Инки, она проявляла необычайную прыть, перескакивая с авоськами наперевес через две-три ступени, и наконец решительно, с силой разжала закрывающиеся двери лифта, молчаливо и многозначительно протиснулась внутрь, заполнив весь лифт собой и своими крупными пузатыми авоськами.
Лифт превратился в западню, ускользнуть не было никакой возможности, а ехать в такой тесноте – напряженное и рискованное дело: того и гляди, Инквизиция начнет скандалить, отчитывать и попрекать. Случись подобное пару месяцев назад, Инка бы стояла пропащим истуканом, не зная, куда девать руки-ноги, истлевая от пристальных, цепких взглядов соседки. Теперь Инка не терялась, теряться вблизи Инквизиции было ни к чему, да и неинтересно. Вместо этого у Инки отыскались занятия в узкой камере разогнавшегося лифта. Она нюхала день этой женщины, наблюдала ее мир, гадала, удалось ли соседке намыть что-то в тайник волшебства или туда комом складывается всякое хозяйственное барахло: озлобление, мелкие распри с семейкой сверху, где всегда происходят потопы, портящие Инквизиции потолок. Еще Инка прикидывала, есть ли у этой женщины пальто удачи или хотя бы жалкий будничный пиджачок. Инка внимательно и спокойно изучала Инквизицию. Соседке стало не по себе, она искоса перехватывала Инкины взгляды, боевито сдирая их, как слизняков, отбрасывая на царапанные и жженые стены лифта, возводила глаза к потолку и ждала, когда достигнет нужного этажа, поскорей спрячется за картонными и фанерными стенами дома-крепости, выпустит авоськи из рук на пол, а потом и ругнет Инку как следует.