Иосиф Бродский
Шрифт:
Мотив родины в политической лирике Бродского шестидесятых – семидесятых годов – это всегда мотив остановки движения, замирания жизни, энтропии. В политический дискурс его соотечественников термин «застой» войдет только два десятилетия спустя. В гражданской поэзии прошлого процветала риторика, у Бродского историко-политические темы представлены зримыми, детально проработанными, но по существу метафорическими картинами. Это – сковавший городскую жизнь мороз в «Речи о пролитом молоке», «Конце прекрасной эпохи», «Похоронах Бобо» и некоторых других вещах, имеющих фоном непосредственную ленинградскую реальность. Или непроходимое тропическое болото в фантастическом пейзаже «Письма генералу Z.»: «Наши пушки уткнулись стволами в грязь...» Или залихватское столкновение двух аллегорий в главе «Император» стихотворной новеллы «Post aetatem nostram»: жестокий запор императора и застопоренный исторический процесс.
Все вообще теперь идет со скрипом. Империя похожа на трирему в канале, для триремы слишком узком. Гребцы колотят веслами по суше, и камни сильно обдирают борт.Мы говорим об историко-политических стихах Бродского как о лирике, потому что даже в стихах с преимущественно политическим
326
«...в одном заведении на 52-й улице, растерянный и испуганный». Сленговые слова, в особенности из устаревшего сленга, всегда представляют проблему для переводчика. А. Я. Сергеев перевел «dive» как «ресторанчик». Читателям Одена было понятно, что речь идет не о маленьком уютном ресторане, а о баре с джазом, возможно, «голубом» баре (см. Fuller,цит. соч., р. 290). По забавному совпадению Бродский в восьмидесятые годы стал совладельцем (вместе с М. Барышниковым и Р. Каштаном) одного из «заведений» на той же 52-й улице – ресторана «Русский самовар».
327
Волков 1998.С. 51.
«Азия» в мире Бродского
На поверхностный взгляд «Остановка в пустыне» – бесхитростный текст. Биографический факт: у поэта были знакомые девушки-сестры, татарки, из окна их квартиры он видел, как началось разрушение Греческой церкви. Его историософские размышления по этому поводу написаны пятистопным ямбом и, кажется, без ущерба для содержания могут быть пересказаны прозой. Но в как бы непринужденном монологе есть драматическое напряжение (Бродский сказал бы: «лиризм»). Оно создается исподволь – Бродский стратегически перемежает историософские размышления бытовыми замечаниями. Слово, которое имело бы ограниченное конкретное значение в быту, намекает на иные смыслы, благодаря тесному соседству с размышлениями об отечественной истории.
Все началось с татарских разговоров; а после в разговор вмешались звуки, сливавшиеся с речью поначалу, но вскоре – заглушившие ее. В церковный садик въехал экскаватор с подвешенной к стреле чугунной гирей. И стены стали тихо поддаваться.Это выглядит как прямое неметафорическое описание фактов. Немного выделяется из текста эпитет «татарских». Вряд ли хозяева разговаривали при госте между собой на непонятном ему своем родном языке, скорее это встречающийся у Бродского прием шутливого, нарочито наивного словоупотребления (сравните «Бесчеловечен, / верней, безлюден перекресток...» или «старуха в окружении овчарки – / в том смысле, что она дает круги / вокруг старухи...» в цикле «С февраля по апрель», КПЭ).«Татарских» означает в тексте лишь то, что собеседники автора были по национальности татарами. Но у подтекста есть своя динамика. «Все началось с татарских разговоров...» Что – всё? Разрушение Греческой церкви? В таком случае и в строке «с подвешенной к стреле чугунной гирей» последнее слово каламбурно ассоциируется с известной в русской истории крымско-татарской династией. Как выявленный каламбур это звучит слишком комично для элегии, каковой является «Остановка в пустыне», но Бродский его и не выявляет, оставляя в подтексте. Между тем в сюжет вводится кардинальный вопрос русского исторического самосознания: Европа или Азия?
Для Бродского Европа, начиная от ее эллинистического истока, это гармония (структурность), движение, жизнь. Азия – хаос (бесструктурность), неподвижность, смерть.
...смерть расплывчата, как очертанья Азии.(С этой образной ассоциацией, Азия-смерть, Бродский не раз сталкивался, читая Владимира Соловьева [328] .)
Географическая (или геополитическая) тема у Бродского всегда представлена в рамках строгой парадигмы оппозиций: Азия – Запад, Ислам – Христианство, Лес – Море, Холод – Жар и, задолго до того, как это вошло в расхожий политический лексикон, Застой – Движение [329] . Когда в конце 1970 года Бродский писал: «А нынче я охвачен жаром! Мне сильно хочется отсель!» – то даже в этих шутливых стихах и жар,и движение(«отсель») противостоят образу застывшей (в обоих смыслах этого слова – и холод,и неподвижность)империи: «И климат там недвижен, в той стране...» («Большая элегия Джону Донну», ОВП).
328
С творчеством В. С. Соловьева Бродский был хорошо знаком не только по статьям в энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, о чем упоминалось выше. После возвращения из ссылки у него появилось репринтное издание полного собрания сочинений Соловьева, привезенное кем-то из зарубежных друзей.
329
Более подробно о том же см. в моей работе «Home and Abroad in the Works of Brodsky» (Loseff 1992).
Устойчивую систему образов, выработанную в поэзии Бродского для воплощения темы «Россия – Запад», можно соотнести с постановкой той же темы в политической философии евразийства. Таково, например, представление о значении холодного климата для национальной самоидентификации русских. Как удачно сформулировал один из неоевразийцев: «Граница Руси и Запада – отрицательная изотерма января» [330] . Напоминает о проблематике евразийства и другая оппозиция из той же парадигмы – «Ислам – Христианство».
330
Цит. по: Парамонов Б.Советское евразийство // Новое русское слово. 1989. 22 авг. С. 5.
Надо сказать, что упоминания Ислама в ранней поэзии Бродского могут озадачить читателя, как, например, в начале «Речи о пролитом молоке» (ЧP).Главный пафос этого длинного (сорок восьмистиший) монолога в разоблачении попыток насильственно управлять ходом истории, «организовывать» всеобщее счастье. Постоянно расширяя по ходу дела умственные горизонты стихотворения, поэт ставит знак равенства между всеми учениями, которые отдают предпочтение коллективу перед индивидуумом и привлекают на свою сторону обещанием освобождения от страданий, земного блаженства, эйфории (отсюда несколько неожиданные переходы от антикоммунистических к антитолстовским высказываниям и приравнивание обеих доктрин к наркомании). Очень вероятно, что толчком к характеристике всех идеологий, претендующих на исчерпывающее объяснение всего на свете, как «исламских», послужила книга Шестова «Potestas clavium» («Власть ключей»). Там, в очерке о философии Вячеслава Иванова, Шестов пространно иронизирует над «магометанской гносеологией», наиболее вульгарный образец которой являет марксизм [331] . В «Речи о пролитом молоке» эта тема начинается уже в первых строках стихотворения со странной, как я сказал, метафоры:
331
«Современный философ видит свой последний идеал в магометанстве: верую в единого Аллаха и его пророка Магомета. Всякий не признающий Магомета и Аллаха есть неверный» и т. д. См.: Шестов Л.
Упоминание календаря в рождественском стихотворении вполне естественно, но почему он «заражен Кораном»? Первое объяснение довольно простое: на каждой страничке ежедневного календаря изображены фазы луны, в которых поэт остроумно усматривает исламскую эмблему полумесяца. Но соседство в одной строке «Москвы» с «Кораном» неизбежно вызывает и ассоциации с широко известными текстами русской поэзии двадцатого века, в которых Москва предстает как азиатский город. С Есениным:
Я люблю этот город вязовый, Пусть обрюзг он и пусть одрях, Золотая, дремотная Азия Опочила на куполах [332] .С Мандельштамом:
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето. С дроботом мелким расходятся улицы в чеботах узких, железных. В черной оспе блаженствуют кольца бульваров [333] .Московский «буддизм» у Мандельштама связан с мотивами эпидемии («черная оспа») и болезненной эйфории («блаженствуют»). Так же у Бродского Москва «заражена Кораном» и далее возникает мотив наркотической эйфории. В более позднем стихотворении Бродский вписывает в ночной пейзаж Москвы фаллические минареты и пишет:
332
Potestas clavium. Берлин: Скифы, 1923. О шестовских истоках некоторых устойчивых метафор Бродского см. Келебай 2000.С. 109.
333
Мандельштам О. Э.Сочинения. Т. 1. М.: Художественная литература, 1990. С. 177. Там же. С. 180–181, в отрывках из уничтоженных стихов: «Я возвратился, нет – читай: насильно / Был возвращен в буддийскую Москву» и «Захочешь жить, тогда глядишь с улыбкой / На молоко с буддийской синевой, / Проводишь взглядом барабан турецкий...»
Второе упоминание ислама в «Речи о пролитом молоке» встречается в контексте сатирической атаки на марксистскую политэкономию:
Тьфу-тьфу, мы выросли не в Исламе, хватит трепаться о пополаме.Критика марксистской политэкономии в «Речи о пролитом молоке» сжата до категорических формул: «Труд не является товаром рынка, так говорить – обижать рабочих» и «Труд – это цель бытия и форма». Исток этих идей в гегелевской «Феноменологии духа», где говорится, что сущность труда состоит в том, чтобы создать вещь, а не в том, чтобы ее потребить. В русской философии те же идеи развивает о. Сергей Булгаков в «Философии хозяйства». Шутка «о пополаме» напоминает пародию на социализм у другого Булгакова: «Взять все да и поделить...» Но Бродский, скорее, имел в виду знаменитую статью С. Л. Франка в сборнике «Вехи». Франк писал: «Моральный пафос социализма сосредоточен на идее распределительной справедливости и исчерпывается ею; и эта мораль тоже имеет свои корни в механико-рационалистической теории счастья, в убеждении, что условий счастья не нужно вообще созидать, а можно просто взять или отобрать их у тех, кто незаконно завладел ими в свою пользу» [334] .
334
Франк С. Л.Этика нигилизма. Цит. по изданию: Вехи. Интеллигенция в России. Сборники статей 1909–1910. М.: Молодая гвардия, 1990. С. 173.