Исав и Иаков: Судьба развития в России и мире. Том 2
Шрифт:
На этом завершается первая фаза Марксовой мистерии. Но именно первая фаза, а не вся мистерия как таковая.
Во второй фазе класс-субъект обращается к субстанции под названием «народ».
Субстанция может быть исторически впечатлительной. И тогда она является историческим народом. Но она может быть лишена исторической впечатлительности. И тогда она спящий народ, а то и народ-мертвец и так далее.
Предположим, что субстанция исторически впечатлительна. Тогда, откликнувшись на историческое, привнесенное классом-лидером, исторический народ создает Форму — новое, более совершенное государство. Действующими лицами мистерии являются трое — исторический дух, передовой класс и народ. Эта троица
Вторая фаза мистерии заканчивается. Начинается третья фаза. Передовое государство, уничтожая или поглощая другие, побуждает их к исторической состоятельности как единственной альтернативе исчезновению. Таков, например, смысл наполеоновской Франции. Такова классическая, между прочим, очень глубокая марксистская схема. И никто пока что не предложил схемы (теории, модели, доктрины) более глубокой, чем эта.
Исторический дух, соединяясь с классом-лидером, создает субъект.
Субъект движется к субстанции («народу»), которая может откликнуться на его вибрации (исторический народ), а может и не откликнуться (неисторический народ).
Откликнувшаяся на вибрации субстанция создает Форму (государство). Совершенная Форма через поедание несовершенных форм побуждает несовершенные формы к совершенствованию.
Формы, покинутые историческим духом и недоступные для субъекта, подвергнуты тлению (распаду). Субстанция, лишенная субъектных вибраций, истлевая, разрушает мертвую форму. Истлевшая форма или рушится сама за счет истлевания как такового, или разрушается, сталкиваясь с формами неистлевшими, живыми, прочными, более совершенными.
Что же нового, причем не укладывающегося в описанную схему, видится Марксу, предощущается им?
Превращение… С классом соединяется не исторический дух, а его антагонист. Что за антагонист? Откуда вообще может вынырнуть какой-то антагонист? Марксу неясно, но он чувствует, что это возможно. С каким классом соединится вынырнувший антагонист? Тоже неясно. Видимо, с уходящим. Маркс не дает ответов. Он в ужасе глядит на то, как предощущаемые им возможности съедают его теорию.
Но Маркс не был бы Марксом, если бы теоретическое (а также метафизическое) не осмысливалось бы им под политическим углом зрения.
Субстанция становится ареной борьбы двух классов, наделенных равномощными духами разного качества. Один дух — исторический (протагонист). Другой дух… Марксу неясно, что за дух, откуда может он появиться. Но он зачем-то «разминает» такой, находящийся за рамками его теории, парадоксальный сценарий.
В этом сценарии у субстанции появляется новая роль. Она может завибрировать в ответ на историческую энергетику субъекта. Она может тупо отвергнуть любые вибрации и истлеть. И, наконец, она может завибрировать, откликаясь на мессидж антисубъекта. А раз так, то субстанция судьбоносна, она может быть ареной борьбы субъекта и антисубъекта. Одно дело, если у субстанции две возможности — принять благо или мирно истлеть. Другое дело, если субстанция может принять и не благо, а нечто альтернативное, но не обнуляющее субстанциональный потенциал. Она может это принять, а может этому другому и воспротивиться.
Понятно же, что в этом случае ее роль намного важнее, чем в случае, если, не приняв благо истории, она всего лишь истлевает. И Маркс, нащупывая эту другую, неизмеримо большую важность субстанции, устремляет взгляд именно на Россию — как на ту субстанцию, от чьего выбора, видимо, зависит отпор контристорической энергетике и ее странному альтернативному Суперактору.
Маркс обладает высочайшей интуицией вообще и высочайшей интеллектуальной интуицией в частности. Он ощущает и понимает, что Россия XIX века — неистлевающая форма. Что она каким-то своим образом, не через капитализм, связана с историческим духом. Что
Энгельсу Гегель совсем не чужд. А Маркс считает Гегеля мудрейшим и опаснейшим из врагов. Кроме того, Маркс чует, что превращенческая коллизия возымеет место в Германии как передовой стране, скрыто, но сосредоточенно враждебной Духу истории. Позже об этом напишет Томас Манн, влюбленный во все немецкое. В Марксе же нет и тени такой влюбленности, в отличие от Энгельса, который потаенно фанатично предан идее пангерманизма. Маркс читает полемику Бакунина с Энгельсом и… учит русский язык… А ну как способ, в котором исторический дух позиционирует себя в России, станет спасительным?
Маркс — враг царизма? Эка невидаль! Волга и впрямь впадает в Каспийское море… Маркс, конечно же, задан в своем отношении к России революционной обязаловкой своего времени: «Царизм — душитель народов и революции, царизм — обитель феодальной реакции и так далее». Но Маркс этим задан на 75–80 %. А Энгельс — на 120 %. Вот в чем разница. И это разница между гением и начетчиком.
Зачарованность Маркса Россией не отменяет ни его предвзятости, ни его обусловленности революционными стереотипами эпохи (а также многим другим). Но он учит русский язык, пишет письмо Вере Засулич, работу «Formen» и, убежден, многое другое. Когда историк работает с архивами любой, даже весьма важной для современности исторической фигуры, он сталкивается с кругом проблем по части установления подлинности архивного материала. Но когда речь идет о Марксе, исторической фигуре, замкнувшей на себе все властные проблемы XX века, фигуре, находящейся в фокусе неслыханной политической борьбы… Тут все намного сложнее.
Погружаться в эти сложности я не хочу. Могу лишь привести аргументы в пользу того, что слово «зачарованность» правомочно, коль скоро мы хотим что-то понять в действительном отношении Маркса к России. Зачарованность — это не влюбленность и не безразличие. Не ненависть и не любовь. Проще всего сказать «заинтересованность». Но это тоже будет не вполне правильно. Потому что заинтересованность — и у политика, и у ученого — является всегда рациональной. Политику или ученому (а Маркс был и тем, и другим) ясно, чем является нечто и чем оно интересно. Когда же все неясно, то речь идет не о заинтересованности, порожденной «рацио», а о притягательности совсем иного рода. Такая притягательность у Маркса связана с тем, что он чувствует (и именно чувствует) в России неясный ему потенциал. Он ощущает (и именно ощущает) Россию как загадку. Как нечто, не укладывающееся в его схемы и потому особо важное.
Когда Энгельс — умный начетчик — видит нечто, не укладывающееся в схему, то он либо это нечто отбрасывает в раздражении, либо любой ценой в схему запихивает. А что еще ему делать-то? Не перерабатывать же схемы своего кумира. Не может он это делать. Да и не хочет. А Маркс и может, и хочет. Ему как раз и интересно то, что не укладывается в его схему. Потому что в нем не угасла страсть к Новому, страсть к истине. Да и по другим причинам.
Итак, я настаиваю на том, что «зачарованность» — это более точное слово, чем «заинтересованность». Что заинтересованность порождает понятное (то есть определенное) отношение к предмету. А зачарованность порождает отношение странное (то есть неопределенное). Обнаружив аномалию магнитного поля на поверхности земли, вы можете считать эту аномалию доказательством наличия рудного тела. Обнаружив определенную странность в отношении, вы можете считать свое обнаружение доказательством зачарованности.