Ishmael
Шрифт:
Именно таким было мое первое ощущение: пустота. Второе ощущение оказалось обонятельным: здесь пахло, как в цирке... нет, скорее, как в зверинце. Запах был сильным и специфическим, но не неприятным. Я огляделся. Комнату все же нельзя было назвать совсем пустой — у стены слева стоял небольшой книжный шкаф с тремя-четырьмя десятками томов, по большей части трудами по истории, теории эволюции, антропологии. Посередине комнаты находилось единственное большое мягкое кресло, обращенное к правой стене; выглядело оно так, словно его забыли здесь, когда увозили мебель. Несомненно, оно предназначалось наставнику: ученики должны стоять
Но только где они, ученики, которых, как я предсказывал, тут должны быть сотни? Возможно, их уже увели, как детей из Гамельна? Непотревоженный слой пыли на полу опровергал эту мою фантазию.
В комнате было еще что-то странное, но мне понадобилось еще раз внимательно оглядеться, чтобы понять, в чем странность. В стене напротив двери располагались два высоких окна, сквозь которые сочился тусклый свет; стена слева, за которой находился соседний офис, была глухой; в стене же справа оказалось большое окно с зеркальным стеклом. Оно явно выходило не на улицу: свет сквозь него не проникал. Наверняка за ним скрывалось соседнее помещение, еще более темное, чем то, в котором я находился. Я стал гадать, что за святыня там хранится, защищенная стеклом от прикосновений любознательных посетителей. Уж не нетленное ли тело йети или бигфута, изготовленное из кошачьего меха и папье-маше? А может, там останки НЛОнавта, сбитого национальной гвардией прежде, чем он успел передать возвышенный призыв со звезд («Мы братья. Возлюбим же друг друга»).
Поскольку за окном было темно, стекло казалось непрозрачным, и я и не пытался разглядеть, есть ли за ним что-нибудь. Подойдя ближе, я продолжал смотреть на собственное отражение; только через несколько секунд мой взгляд проник глубже, и я обнаружил, что смотрю в другую пару глаз.
От неожиданности я сделал шаг назад, потом, осознав, что именно вижу, подошел снова, испытывая некоторый испуг.
Существо за стеклом было взрослой гориллой.
Говоря «взрослой», я совершенно не передаю своих истинных ощущений. Самец был устрашающе огромен, как валун, как дольмен Стоунхенджа. Он сидел, откинувшись назад, и задумчиво покусывал тонкую веточку, держа ее, как скипетр. И хотя он не делал никаких угрожающих движений, страх внушала сама его масса.
Я не знал, что делать. Судите сами, как я растерялся: мне стало казаться, что я должен что-то говорить, извиняться, объяснять свое присутствие, оправдываться. Я чувствовал, что таращиться на гориллу — оскорбительно, но был совершенно беспомощен, словно парализован. Я не мог оторвать взгляда от лица животного, более отталкивающего, чем морда любого другого зверя, именно из-за сходства с человеческим лицом, и все же в своем роде более притягательного, чем классический идеал совершенной красоты.
На самом деле никакой преграды между нами не существовало. Стоило бы горилле коснуться стекла, и оно разлетелось бы, как тонкая бумага. Однако самец, похоже, не собирался бить стекло. Он сидел, смотрел мне в глаза, покусывая веточку, и ждал. Нет, не ждал: он просто присутствовал, как присутствовал, когда я пришел, и будет присутствовать после моего ухода. У меня возникло ощущение, что я значу для него не больше чем проплывающее в небе облачко для отдыхающего на склоне холма пастуха.
Когда мой страх начал ослабевать, вернулось осознание ситуации. Я сказал себе, что учитель явно отсутствует, что меня здесь ничто не держит и что следует возвращаться домой. Однако мне не хотелось уходить с ощущением, будто я совсем ничего не добился. Я огляделся, собираясь оставить записку, если найду, чем и на чем ее написать. Ничего подходящего я не увидел, но мысль о письменном сообщении привлекла внимание к предмету, ранее мной не замеченному — в комнате за окном, за спиной гориллы, на стене висел плакат:
Если человек исчезнет, есть ли надежда для гориллы?
Плакат — точнее, смысл надписи — остановил меня. Слова — моя профессия; я ухватился за них и потребовал, чтобы они объяснились, чтобы перестали быть двусмысленными. Хотели ли они сказать, что надежда для гориллы заключается в исчезновении человека или в его выживании? Фразу можно было понять и так и этак.
Это был, конечно, коан, намеренно сформулированный так, чтобы оставаться неразрешимым. Поэтому он и вызвал у меня возмущение; впрочем, была и другая причина: великолепное существо за стеклом, по-видимому, содержалось в неволе, только чтобы служить своего рода живой иллюстрацией коана.
Ты должен что-то предпринять, — с гневом сказал я себе и тут же добавил: — Будет лучше всего, если ты сядешь и помолчишь.
Я прислушивался к отзвукам этого странного призыва, как к музыкальной фразе, которую не удается узнать. Взглянув на кресло, я подумал: а не лучше ли в самом деле сесть и помолчать? И если да, то зачем? Ответ появился тут же: затем, что если ты помолчишь, то лучше сможешь слышать. Да, подумал я, с этим не поспоришь.
Не осознавая, почему я это делаю, я снова взглянул в глаза моему соседу в комнате за стеклом. Всем известно, что глаза говорят. Двое незнакомцев, едва взглянув друг другу в глаза, с легкостью обнаруживают взаимный интерес и симпатию. Глаза гориллы говорили, и я все прекрасно понял. Колени у меня задрожали, и я едва сумел добрести до кресла, не рухнув на пол.
— Каким образом?.. — спросил я, не смея произнести эти слова вслух.
— Разве это имеет значение? — так же безмолвно ответил мне самец. — Что есть — то есть, и говорить тут не о чем.
— Но ты... — заикаясь, выдавил я. — Ты же...
Я обнаружил, что нашел нужное слово, но не в силах его произнести, и другого, которым можно его заменить, у меня нет.
Через секунду он, словно поняв мое затруднение, кивнул:
— Учитель — это я.
Какое-то время мы смотрели в глаза друг другу, и я чувствовал, что в голове у меня пусто, как в заброшенном амбаре.
Потом он сказал:
— Тебе нужно время, чтобы собраться с мыслями?
— Да! — воскликнул я, впервые заговорив вслух. Горилла повернула свою массивную голову и с любопытством взглянула на меня.
— Тебе поможет, если я расскажу свою историю?
— Конечно, поможет, — ответил я, — но сначала, пожалуйста, назови мне свое имя.
Мой собеседник несколько мгновений молча смотрел на меня без всякого (как мне казалось тогда) выражения, потом начал рассказывать, словно не слышал моих слов:
— Я родился в лесах экваториальной Африки. Я никогда не пытался узнать, где именно; не вижу смысла делать это и теперь. Случалось ли тебе слышать о методах, применявшихся Мартином и Озой Джонсон?