Искусник
Шрифт:
– …Следующая станция – Киевская.
Едва ноги внесли меня в вагон, как дверцы съехались, отрезая от преследования. Мелькнул растерянный профиль с чубом из-под «пирожка» – тип резко, на рефлексе отвернулся, пряча анфас.
Злорадную усмешку мне скрыть не удалось.
«Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел, а от тебя, тип, и подавно уйду!»
Глава 4
Москва, 18 марта 1973 года. Утро
Тетя Вера спозаранку на Тишинский
А мне выпал «наряд на кухню» – подошла очередь чистить решетки газовых плит. Тут своя технология. Надо было нагреть ведро воды, накрошить туда мыла, и пускай решетки «отмокают». А потом их скоблишь. Вот этим захватывающим процессом я и увлекся, одновременно медитируя.
…«Дядя Степа» ворчал поначалу, ерзая на стуле в мастерской, но ближе к концу, подглядывая за тем, как на холсте проявляется его лицо, его фигура, закаменел, даже дышал через раз, лишь бы не сбить мой настрой. А уж как он носился со своим портретом! Как Пахом, только с обратным знаком.
На полотне «дядя Степа» сидел, облокотившись на колени и, подняв голову, смотрел вдаль. Глаза прищурены, папироса в узловатых пальцах, а на кургузом пиджачке и «Красная звезда», и «Боевое Красное знамя», и орден Ленина…
Мне даже уговаривать майора не пришлось, Степан Иваныч сам приволок полковника Ёркина, оглашая мансарду своим хтоническим рыком. Полковнику светило года через три возглавить МУР, но ему уже сейчас подходило определение «легендарный». Честный, ни в чем не замаранный сыщик божьей милостью. Со Щелоковым пересечься пока не выходило, как у Глазунова, да я не слишком и переживал из-за этого – в придворные тянуло не особо.
Ёркина я изобразил, поймав пик мысли – плечи у «полкана» напряжены, пальцы сжимаются в кулак, будто уже хватают того, кто «кое-где у нас порой честно жить не хочет», лоб нахмурен, а глаза источают ум и крайнее сосредоточение.
По памяти нарисовал бабу Феню. Картину я назвал «Ожидание» – в хате чисто, уютно, беленая стена мелом отливает, на половичке, плетеном из лоскутков, умывается довольный жизнью котяра, а старушка присела у окна. За стеклом – дождь. Мир размыт, сквозь струйчатые потеки еле различаются молодые яблоньки, забор, улица, сельпо… Бабушка смотрит за окно с усталой тоской, и непонятно, то ли это глаза ее повлажнели, то ли в них отражается ненастье…
У тети Веры, у самой слезы наворачивались, лишь только она взглядывала на полотно, а Лиза всё спрашивала: «Пух… нет, ну как ты это делаешь?!»
Как делаю… Беру и пишу. Всякая картина должна передавать эмоции. Как «Герника», как «Иван Грозный, убивающий своего сына». Хоть Иоанн Васильевич и не трогал царевича, но как выписан ужас от содеянного!
Если же при взгляде на холст в душе ни малейшего отклика, то это не живопись вовсе, а так, нечто декоративно-прикладное, чтобы дырку на обоях загораживать.
Я критически осмотрел последнюю из решеток. Сверкает как новая. А тут и Катя вышла, зевая и кутаясь в цветастый халат.
– Доброе утро, – пробормотала она, шаркая тапочками. – Чай есть?
– А как же! – взял я тон хитрована-приказчика. – Извольте отведать, барышня! Будьте любезны!
Угодливо кланяясь, я проводил соседушку в «чайную» – тесную комнатку рядом с кухней, бывшую людскую. Неделю назад мы устроили в ней субботник – вынесли ненужную рухлядь, поставили стол, а трубу старого медного самовара, надраенного в шесть рук, вывели в особое отверстие в стене, приспособленное как раз для чайных церемоний.
– Грузинский, не обессудьте, – балаболил я, втягивая носом легчайший запах сгоревших лучин и щепок. – Зато баранки – высший сорт! Сахарку-с?
– Ступай уж, – важно сказала Катя, привставая на цыпочки и дотягиваясь до своей любимой чашки, голубой в белый горошек.
Улыбаясь, я вернулся на кухню, и тотчас, будто меня дождавшись, затрезвонил телефон – здоровенный аппарат из черного эбонита, висевший на стене.
– Алло?
– Антоша? – растревоженный голос Кербеля рвался из тяжелой трубки. – Ты где?
– Дома…
– Бегом ко мне! Сегодня выставка на Кузнецком, я договорился! Ты участвуешь! Хватай… Нет-нет! Я сам сейчас подъеду, а ты бери картины и выходи, только осторожно. Да, и рисунки сангиной прихвати обязательно! Только в темпе, в темпе!
– Спасибо! – выдохнул я, но провод доносил торопливые гудки.
– Кто там? – крикнула Катя.
– У меня сегодня выставка! – выпалил я.
В «чайной» заохали, а ноги уже несли меня к законной жилплощади. Десять минут спустя я стоял у подъезда, удерживая в руках полотна, аккуратно, хоть и наскоро укутанные в жесткую бумагу.
Бордовая «Волга» подкатила сразу же, будто ждала за углом.
– Садись! – крикнул Юрий Михайлович, выходя из машины.
– А картины?
– На заднее сиденье! Слушай, Антон… – в голосе Кербеля прорвалось смущение. – А ты водить… как? Умеешь?
– Умеешь. А что?
– Да тут… хм… хлебнул коньячка для храбрости, а гаишники лютуют… Давай, поменяемся местами?
– Ну, давайте…
Я сел на место водителя, чуя холодок, но совладал со страхами, и мягко, как учили, тронулся с места.
«Поехали!»
К обеду в Центральном доме работников искусства стало людно. Выходной – и народ, алчущий культуры и отдыха, повалил на выставку.
Стенного пространства мне выделили немного, так и работ у меня – фиг да маленько. Парочка московских пейзажей, рисунки сангиной и несколько портретов. Беготню с экспозицией взяли на себя две девушки-студентки спортивного вида в безобразных темно-синих халатах. Они споро и умело развесили мои «шедевры», так что мне оставалось лишь мелко трястись в ожидании ценителей.