Испанцы трех миров
Шрифт:
К соприкосновению с невыразимым ведет пантеизм, мистицизм (я говорю не о сугубо религиозном), любовь, сближение, открытие, погружение в природу, в материю и дух, в мир видимый и невидимый, в двойственное всё и его тень, его обратную сторону — двойственное ничто. Предварительные условия — чувство, мысль и дыхание. Результат — чувство всеобщности (модное слово «космичность» оставим в покое).
Итак, поэзия — это внутренняя, глубинная (глубокая и наивысшая) связь, благодаря нашей способности видеть и творить, мира реального, который нам кажется познаваемым, и трансцендентального, который нам кажется непознаваемым. Иначе говоря, одновременное обретение и утрата сокровенного. И поскольку этот внутренний процесс, заставляющий вибрировать все наше существо, заведомо ритмичен, как любое вдохновение, поэзия и для себя, и для других заведомо ритмична и родственней музыке, чем живописи, ибо в музыке и танце
Литература как жанр, подобно живописи, подчинена зрению, изобразительна, изобретательна, впечатляюща, потому что не может создавать, не сравнивая, не растолковывая, не пересказывая. Литература — перевод, поэзия — оригинал. Если поэзия подспудна, литература поверхностна; если поэзия безотчетна и потому безупречна, проста, как цветок или плод, когда это действительно поэзия, то литература, одержимая окружающим и зависимая от него, должна под него подстраиваться, напрягаться, пробиваться, вознаграждаться, словом — становиться барочной.
Мне кажется, искусство (и наука тоже) бывает двух родов — искусство созидания и искусство отражения. К первому я отношу, например, танец, поэзию и философию (философия ближе к искусству, чем к науке), ко второму — живопись, скульптуру и новеллистику. Театр может быть и тем, и другим, в зависимости от того, самоценен он или повествователен.
Поэзия как искусство созидания всегда естественна, если совершенна, или вернее — она целостна и совершенна, когда естественна; литература, самая совершенная, всегда искусна и тем искусней, чем совершенней. Литература может достигать относительной красоты, поэзия может не достигать никакой, но домогается абсолютной. Сама же поэзия недостижима, пока не коснется нас, пока сама не придет к нам, пока мы не заслужим ее своей тоской и трепетом. Принято говорить, в духе платоников, что поэт — орудие Бога живого. Я считаю, что поэт не нуждается ни в каком боге; он может быть орудием, но самого себя. Бог людей в действительности орудие, придуманное или приспособленное человеком для постижения абсолютного. Так что с равным успехом Бог может быть поэтом, а поэт богом. И мир, созданный поэтом, не уступает божьему, поскольку Бог сотворил себе или нам в подарок мир видимый, а поэт, не довольствуясь видимым, ощупью вторгается в дебри невидимого и найденное там дарит кому вздумается. Потому что поэзия — «вещь в себе», ничто и всё, изначальное «до и после»; это деяние, творящее слово, и лишь потом и потому поэзия, красота и прочее. Самонадеянная проза довольствуется зеркальным отсветом поэзии, уловленным с помощью чернокнижных манипуляций подражательности.
Само собой, в поэзии нельзя, невозможно достичь всего. Потому подлинно поэтическое произведение не может быть совершенным и не стремится к этому. Повесть или статуя, чтобы стать совершенными, должны быть завершенными, окончательными, то есть опочившими, приказавшими долго жить. И потому подлинные поэты редко и неохотно прибегают к упорядоченным литературным нормам, но почти всегда, по крайней мере в свои звездные часы, создают собственную или превращают затверделые литературные формы в зыбкие и текучие. В этом смысле, что касается так называемой «формы», литература опережает поэзию, проза усложняется. И поэты, эти слепые соловьи, впадая в грех формализма, запутываются в силках, расставленных завистливыми литераторами и хищными критиками, и начинают фабриковать тексты.
Между поэзией и литературой та же разница, что между любовью и желанием, чувственностью и похотью, речью и болтовней, ибо литература заносчива, громогласна, донжуаниста и церемонна в обращении. Поэзия всегда смутна и нелюдима, поскольку высокопарны не мысль и дух, а буква и перо. С тех пор как литература изобрела риторику, это стало любимой забавой сноровистых щелкоперов. Поглупевшие поэты, впадая в вышеупомянутый грех, тоже играют в эти игры, но все же по-другому, чем литераторы. Литератор никогда не промахивается и не бьет посуду, а если и разобьет, то об чужую голову. Поэт ничьей голове не грозит, и битые черепки разлетаются, как птицы.
Уйма окружающих мастеров риторики полагает, что с помощью книжных премудростей они берут поэзию за грудки, никак не иначе, овладевают полностью,
Нет ничего более чуждого поэзии и любви, чем литература, вполне добротная, с поэтическими претензиями на любовную тему. Литератору привычно иронизировать над глубинными движениями души, ему нужна зрелищность, и он заявляет, что поэт — существо никчемное, поскольку невзрачное, а публика, ослепленная зубоскальством и блеском красноречия, радостно соглашается, что бедный поэт, невзрачный соловей человеческой стаи, и впрямь никчемен.
Подлинная поэзия узнается по глубине, и чем глубже, тем выше волны. Тот, кто утверждает, что такой-то философствующий литератор глубже интуитивного поэта, забывает, что есть разные глубины: глубина идеи, глубина образа, глубина мысли, чувства и т. д. Несравнимое не сравнивается. Арбуз не глубже розы. Литература может быть богатейшей по глубине образов, мыслей и стиля, по вместительности черепной коробки и объему мозга, но есть и другая глубина, глубина чувства, где никто не достиг дна, потому что его нет.
Литература с ее роскошной родословной, относительно аристократической, поместила в своем вычурном гербе павлина и попугая. Бедный поэт, как наследственный аристократ, не подозревающий об этом, свою родословную начинает с себя и тайно оберегает в душе, не прикрытой ни щитом, ни гербом, соловья, вольную птицу вне геральдической клетки, соловья, который возник раньше, чем слово и дело. Как сказал один чуткий и насмешливый поэт (и простите мне эту единственную цитату, я не любитель ходьбы на костылях), вначале был соловей.
Я не берусь гадать о дальнейших путях словесности, тем более, что они бесконечны, и в двух словах подытожу сказанное. Литература — часть культуры и целиком внутри нее, поэзия — до и после культуры.
В Испании, стране подлинно земной и поддельно религиозной, стране католической, а не христианской, и клерикальной, а не духовной, в стране, у которой крепкие корни и слабые крылья, подлинную поэзию, единственно возможную письменную лирику создали нищие и неприкаянные мистики, чьим достоянием был голый камень и таинственное небо. Само собой, создавали они в полете и создали, отлетая. Лучшая испанская лирика была и роковым образом остается мистической, с Богом или без него, поскольку поэт, повторю несколько иначе, — это мистик без непременной веры в Бога.
Поэты-пантеисты, в большинстве своем вышедшие из бедноты и выросшие в деревне или полудеревенском городишке, с детства жили в гуще народа, совсем иного, чем городской пролетариат, такой же замороченный, как и его эксплуататоры. Большие города плохо питают душу поэта, если только сами ею не питаются. В Испании, в наши более или менее золотые века, эти неприкаянные поэты изредка ютились при дворе или укрывались в монастырях, или коротали век в захолустье, где их не замечали, и не оставили нам рукописного наследия. Они и не помышляли об этом. Поэзию они творили, как молитву, для самого себя. Я убежден, что в Испании не один самобытный поэт умер безвестным и безымянным. Часть этой поэзии, то, что народ счел созвучным себе, безымянно растворилось в устной (или письменной) народной традиции. Образованные слои эту поэзию мало ценили и не берегли. Немногое сохранилось, но живет доныне — то, что Жиль Висенте брал из народных уст и возвращал волшебно преображенным, что-то у Гарсиласо, кое-что у Луиса де Леона, несмотря на его горацианство, многое из немногого, созданного Сан Хуаном, что-то отозвалось и прозвучало у грустного Беккера и раннего Антонио Мачадо. Зато литература, от Боскана до Унамуно, от Гонгоры до Валье-Инклана, неисчерпаема и блистательна. Испания исключительно и целиком литературна, создан некий культ с ритуалами, поклонениями, восхвалениями — театральный псевдоаристократизм (камуфляж замаскированного барства). Не надо забывать, что многие из великих литературных трудов заказаны и оплачены, хоть и скаредно, так называемыми аристократами. Великая народная река текла низом, щедро орошая кровью это болезненно разросшееся показное многоцветье, теряясь в его тени и терпеливо храня вечные тайны поэзии, жизни и смерти. Время от времени, и встарь, и ныне, крестьянский поэт вскрывает эти залежи для себя и дарит богатство всем. Подземные ключи народных соков неиссякаемы. В любой испанской песне, где есть неподдельная поэзия, безошибочно узнается народная кровь. И лучшие испанские поэты веками шли и будут идти рука об руку со своим народом, законодателем вкуса, красоты и свежести.