Испанцы трех миров
Шрифт:
Романс стал дорогой, по которой пошла вся испанская словесность в стихах и прозе. Вслушайтесь, например, в начало «Дон Кихота», и кто не уловит на слух восьмисложный стих, пусть посчитает на пальцах:
В некоем селе ламанчском, чье названье не припомню, жил не так давно идальго… и т. д.В какой угодно испанской прозе, в любом выступлении, в журнальной статье и даже в элегантном косноязычии неисправимого французиста Асорина вы то и дело наткнетесь на восьмисложник.
У нашего песенного строя, такого вольного, чисто испанское пристрастие к ритмическим комбинациям, чему и обязан он своим богатством. Я, прошу прощения, написал пятьсот песен, и среди них не найдется двух ритмически одинаковых. Свободный стих интернационален и может быть в каждой стране суверенным. Традиционный в Испании свободный стих, именуемый белым, с ровными строфами, одинаковыми, как пучки соломы, нельзя спутать с верлибром
Песня, романс и свободный стих (и проза) — три формы, в которых я хотел бы раскрепостить испанскую поэзию. Или хотя бы собственную. Что за нужда была мне копировать итальянцев, когда под рукой почти нетронутые нами сокровища арабо-андалузской поэзии, из Средневековья обращенной к нам. Прикоснуться к ней мне помог символизм, потому что лучшее в символизме — испанский вклад, в чем нетрудно убедиться на примере мавров и мистиков. Если немцы преуспели в музыке, англичане — в лирике, как принято считать, то символизм, с легкой руки Сан Хуана, — испанец. Чего бы я только ни отдал — и простите мне дерзость — чтобы тысячи стихов, александрийских ли, итальянского или французского пошиба, весь этот словесный поток не вливался в испанское русло! И чтобы не был я таким глупцом, каким был в пору поздней молодости с ее парнасизмом, да и символизмом, и не каялся теперь в эпических грехах.
Романс — «река моей свободы, звучанье моей крови», крылатая моя песня, свободный стих, мой и только мой, и проза, моя возлюбленная проза!
Романсеро — русло испанской речи
Испанский восьмисложный стих, в обиходе именуемый романсом, я всегда называл метрической дорогой, которую торит испанский язык, в стихах и прозе, что в речевом аспекте одно и то же, поскольку стихи отличаются только рифмой, точной или не точной, а не ритмом, и кто не согласен — это я тоже не раз повторял, — спросите у слепых. У каждого языка — и на этом я тоже настаиваю, — своя поступь: у французского — александрийский стих, у итальянского — одиннадцатисложник и т. д.
Быть может, реки каждой страны своим обликом и нравом и определяют русло и течение языка? Стоило бы их сопоставить.
Испанские реки, незабываемые не только для испанцев, не слишком полноводны. И это сильно сказалось на выразительности, тоже незабываемой и самодостаточной, романса, а укладывали поэты шум течения в восьмисложник или в шестнадцать слогов, для реки безразлично или даже естественно, поскольку реки меняют русло, полнят его или мелеют под будничными дождями или грозными ливнями. Что не безразлично, это ритм, дыхание, звук, голос потока. Испанец быстр и краток, и андалузец в особенности. Поэты всегда любили реки за их осязательный напор, стихийный, как вдохновение, за их неуклонность и неуемность, за их голоса и дороги, за их невозвратность и за то, повторю, что реки умирают в море достойной смертью, которая вбирает все, сплавив воедино и ничего не утратив, и держит в вечном равновесии. Так глубина Хорхе Манрике вобрала и сплавила жизнь отца, дона Родриго, пять веков тому назад, в восьмисложные строки, и все мы, временные странники испанского мира, повторяем их и будем передавать из рода в род, пока наш язык не вольется и не расплавится в ином речевом море.
Испания впадает в море (Кантабрику, Атлантику, Средиземноморье) на все четыре стороны, дорогами рек и людей, надо помнить об этом и нам, и чужестранцам. И вода рек вечно все та же, как и поэзия, хотя сменяются русла рек и сами реки, потоки слов и сами слова.
Моя Гвадиана течет по родной земле, у самого моря.
Вспомни мои зеркала, где отражалось тогда все, что река унесла… Не постарела вода.— сказала Гвадиана осенним вечером (милая Гвадиана, «река с оглядкой», как ее у нас называют, потому что она то скрывается под землей, то появляется, словно смотрит в оба), сказала вечером ранней осени, на пути из португальского Альгарве в андалузскую Онубу, старому поэту. Низинные земли Тартесса, где античные творцы ископаемых географий помещали Атлантиду, воды Аида (Palus Erebea [17] , Палос де Могер), красные от меди Риотинто, сады Гесперид — мой Доньянский заповедник от Могера до Санлукара, — владения воспетого Анакреонтом благородного правителя Аргантонио, дарившего фокийцев серебром своих рудников. (Вспоминаю ради моего дорогого Америго Кастро, дабы он понял, что для настоящего испанца потомственные булыжники моего Тартесса, щебенка легенд и истории драгоценней, чем краеугольный камень Саламанки. Саламанка — кирпич, ренессансная риторика рядом с Тартессом, волшебной историей и легендой, из самых незапамятных, в которой мы живем и у которой нет и не будет ни начала, ни конца. Еще в «Песни Песней» Соломон сравнил красоты возлюбленной с лилиями Тартесса. И Луис де Леон без него не стал бы поэтом, потому что перевод «Песни Песней» — лучшее, что он создал (для дамы, которая своим легкомыслием довела его до тюрьмы). Создал в своем русле, все же прозаическом, ибо поэт-отшельник в своей капустной обители никогда не писал романсов, если не считать попытку восьмисложника, которую он оставил на шершавой стене тюрьмы, холодной клетки своего отчаяния). Взгляните. Этот камешек, отполированный веками, из Тартесса, и быть может, по нему
17
Топи Эреба (лат.). Эреб в греческой мифологии — олицетворение вечного мрака.
Да, стихи — это реки нашей глинистой земли. И наша кровь, реки нашего тела, нашей глины, реки крови, которой мы дышим, которую вбираем из воздушного моря и выдыхаем, в ритме сердца, в земной и морской воздух родины. Недаром говорят: «Поэт долгого дыхания» или: «У него открылось второе дыхание», когда поэзия льется вольно, как Романсеро, или когда возникает новое русло вдохновения. Реки крови — это наши дни, что бегут день за днем, как волна за волной, и, как волна за волной, стихают ночами. И, как реки, уносят нас, а мы смеемся, плачем, говорим, кричим и наконец смолкаем в замершей воде лимана, остерегающем преддверии, или обескровленно вливаемся в безжизненную кровь моря, обновленную смертью.
Антонио Мачадо в 1911 году, когда я был у себя в Могере, а он у себя в Париже, таком не своем, где так страшно оборвался медовый месяц, когда девочка, его жена, захлебнулась кровью, прислал мне рукопись «Земли Альваргонсалеса», сообщив в письме, что решил продолжить «Всеобщее Романсеро».
Несомненно, он искренне хотел продолжать Романсеро и этим романсом и, судя по его письму, другими, уже задуманными. Но мне кажется, что Антонио Мачадо продолжал Романсеро, великое русло испанской традиции, как живую реку, не помышляя что-либо продолжать, а выражая свое сегодня и свое эпическое наследие. «Земля Альваргонсалеса» в этом ряду выглядит попыткой, замыслом, к тому же предвзятым, что ослабило выразительность. И конечно, Антонио Мачадо не мог этого не почувствовать, поскольку больше не публиковал романсов такого склада. Рамон Менендес Пидаль, тонко чувствующий вкус традиции, отметил то, о чем говорю. Рассказывая о своих животрепещущих исследованиях в лекции, которую в 1937 году я слушал в Гаване, он посетовал, что ни Мачадо, ни Гарсиа Лорка не смогли продолжить эту великую и магистральную нашу книгу.
Думаю, что «Цыганское Романсеро» Федерико Гарсиа Лорки родственно нашим литературным романсам, вторичным сравнительно с народными; говоря «литературных», я имею в виду претензию улучшить виртуозностью народную основу. А «Земля Альваргонсалеса» Антонио Мачадо сродни романсам слепых, но гораздо искусней, это очевидно, искусней и потому хуже. Да, слишком искусно и слишком длинно для народного вкуса. Романс, чтобы продолжить традицию Романсеро, должен быть целиком сегодняшним, во всем, как некогда было сегодняшним Романсеро, и именно потому романс остается современником и классиком. Классика здесь существительное, а не прилагательное, как в отношении Дон Кихота, и при том, невзирая на все изъяны, самые очевидные, тем паче, что очевидны они академическим виртуозам классики прилагательной. В Испании, наряду с Романсеро, классика — это, например, бой быков, вино, цыганское пение вкупе с церковным и танец, а вовсе не Гарсиласо, Кальдерон или Грасиан, как во Франции, например, это фаршированная дичь, шампанское, Франсуа Вийон и Шарль Бодлер, а не Лафонтен, Расин и т. д. Народный романс сегодня должен быть таким, как сегодняшняя народная песня, малагенья, хота, севильяна, солеа, саэта и т. д., или как некоторые авторские романсы, достигшие такой простой и емкой выразительности, что могут показаться детскими. Романс — всегда напрямую, увиденное в упор, без уверток и отступлений. Слишком много у Мачадо и у Гарсиа Лорки описательности, действия на фоне, а ведь Романсеро — образец скупой описательности, и его фон, как и его отклонения — это лишь самое необходимое, чтобы действие сразу стало на свое место во времени и пространстве. Романсеро — почти театр в прямом смысле слова, действо. И недаром театр — та сфера, где Федерико Гарсиа Лорка наиболее близок Романсеро.
Эта великая река рек, Всеобщее Романсеро, не перестает течь и течь, минуя мосты и долины, и хотя русла давно проложены и нескончаемо кружат повторы, вода так чиста, так прозрачна, так самородна в своем трагизме, эпичности, своеобразии и в чем бы то ни было, что образная и музыкальная ткань «Цыганского Романсеро» Лорки пестрит форшлагами бродячих песенок. Самые незабываемые строки его романсов — народные. «Любовь моя, цвет зеленый» — это из песни, которую я слышал в детстве:
Любовь моя, цвет зеленый, с кудрями, полными ветра.Но народный романс никогда не скажет «Луна в жасминовой шали», а скорее уж «луна, как полтинник» или «луна, безногий ребенок». Романсеро, повторяю, вещество взрывчатое, но его энергия требует успокоения, хранит то, что неизменно, и сама его вязкая медлительность кажется вечной. «Земля Альваргонсалеса» меняется и завершается, и «Цыганское Романсеро» тоже. Я бы скорее сопоставил его с романсами Гонгоры, Кеведо и Кальдерона, чем с Лопе, оазисом народного в ту эпоху.
Я здесь не касаюсь Хорхе Гильена и его присных, копирующих децимы Поля Валери. Педро Салинас, правда, писал восьмисложники, но белым стихом, без никакой рифмы, и не он один, а вкупе с предшественниками и сподвижниками повального верлибра. Это уже не река или река беззвучная, безголосая, река для глухих.