Исповедь королевы
Шрифт:
Но Луи хотел выслушать мнение Совета. Пусть они решают. Но я внушала ему, что нам необходимо бежать. Он не мог игнорировать мои мольбы. Ведь он всегда так стремился угодить мне!
Наконец он вышел из комнаты Совета. Я подбежала к нему и заглянула ему в лицо.
Он мягко улыбнулся.
— Король должен остаться со своим народом! — сказал он.
Я сердито отвернулась, и мои глаза наполнились слезами из-за крушения всех моих надежд. Но он принял решение. Что бы ни случилось, мы с ним должны остаться, а вместе с нами — и наш дофин.
Наступила ночь. Со внутреннего двора, где было какое-то движение, доносились приглушенные звуки —
Они вот-вот должны были уехать — все мои веселые друзья, которые составляли мне компанию в те беззаботные дни. Я тревожилась за аббата Вермона. Он вызвал гнев народа из-за того, что был близок ко мне. Я сказала ему, что он должен снова уехать в Австрию и не возвращаться во Францию до тех пор, пока положение не изменится к лучшему.
Аббат был уже стар. Ему хотелось сказать мне, что он никогда меня не покинет. Но террор подкрадывался все ближе, и это отражалось на их лицах. Поэтому ему тоже приходилось уезжать, чтобы направиться в Австрию.
В последний раз я простилась с ними всеми, с членами нашей семьи и приближенными, которым мы приказали спасаться и оставить позади Версаль и Париж.
Среди них была и Габриелла вместе со своей семьей. Милая Габриелла! Ей так не хотелось уезжать! Она так долго была моей постоянной компаньонкой! Она любила меня от всего сердца и была мне настоящей подругой. Она страдала вместе со мной из-за смерти моих детей; она помогала мне нянчить их, радовалась их ребячьим успехам и горевала об их детских печалях.
Я не могла вынести разлуки с ней. Внезапно мне захотелось броситься вниз, во внутренний двор, и умолять ее не покидать меня. Но как я могла вернуть ее туда, где она будет подвергаться опасности? Нет, я не должна видеть ее, не должна соблазнять ее остаться, не должна искушать саму себя. Я любила эту женщину. Все, что я могла сделать для нее сейчас, — это молиться, чтобы ей удалось достичь безопасного места.
Слезы струились по моим щекам. Я взяла листок бумаги и написала ей:
«Прощай, самая дорогая из моих подруг! Это ужасное, но необходимое слово: прощай!»
Я с горечью рассмеялась: как всегда, я испачкала строки кляксами. И хотя мой почерк был неровный и нетвердый, она, конечно, поймет, с какой искренностью, с какой глубокой и верной любовью были написаны эти строки.
Я послала вниз пажа с этим письмом, чтобы он передал его мадам де Полиньяк в последние секунды перед ее отъездом.
Потом я тяжело бросилась на кровать и отвернула лицо от света.
Я лежала и слушала. Наконец я услышала, как экипажи отъехали. Огромные залы заполнились пустотой. Тишина — в стеклянной галерее. Мертвый покой — в Бычьем Глазе. Ни звука — в Salon de la Paix [124] . По утрам мы слушали мессу в сопровождении нескольких наших слуг, таких, как мадам Кампан и мадам де Турзель. Ни праздников, ни карт, ни банкетов. Ничего, кроме мрачного ожидания чего-то еще более ужасного, чем мы могли представить себе.
124
Салон Мира (фр.).
Каждый день нам приносили известие о бунтах в Париже, и не только в Париже — это происходило по всей стране. Толпы совершали налеты на замки, жгли и грабили. Никто не работал, поэтому в Париж не привозили хлеб. Булочные были закрыты. Группы голодных людей собирались снаружи, срывали засовы и врывались в магазины в поисках хлеба. Не найдя его, они поджигали здания и убивали всякого,
Агитаторы были заняты вовсю. Люди, подобные Демулену, все еще выпускали свои листки с новостями, воспламеняя людей революционными идеями и побуждая их восставать против аристократии. Экземпляры газет «Courrier de Paris et de Versailles» [125] и «Patriote Francais» [126] тайно принесли к нам. Мы были встревожены и испуганы, прочитав то, что писал о нас и нам подобных Марат.
125
«Парижский и версальский курьер» (фр.).
126
«Французский патриот» (фр.).
Каждый день я просыпалась, думая, что он, возможно, станет последним днем в моей жизни. Каждую ночь, ложась спать и пытаясь отдохнуть, я думала, что, может быть, в эту ночь ко мне ворвется толпа, стащит меня с кровати и убьет самым ужасным способом, какой только сможет придумать. Во всех этих печатных листках мое имя выделялось особо. Они не испытывали ненависти к королю. Они презирали его как слабовольного человека, которым я будто бы управляла. Я же была хищницей, величайшей преступницей в этой ужасающей мелодраме революции.
Фулон, один из министров финансов, которого все ненавидели за его бездушное отношение к народу, был зверски убит. Как-то раз он сказал, что если народ голоден, то пусть ест сено. Его отыскали в Вири, проволокли по улицам, набили ему рот сеном и повесили на lanterne [127] . Потом ему отрубили голову и торжественно пронесли ее по улицам.
В Компьене точно так же поступили с его зятем, мсье Бертье.
Я знала, что этих двоих постигла такая ужасная участь потому, что Фулон посоветовал королю подчинить себе революцию, прежде чем сама революция подчинит его.
127
Фонаре (фр.).
Как ужасно было размышлять о судьбе этих людей, которых мы знали! Я дрожала за мою дорогую Габриеллу, которая была на пути к границе, потому что слышала, что по всей стране останавливали кареты и коляски, вытаскивали седоков наружу и заставляли давать отчет о том, кто они такие. Если они оказывались аристократами, им перерезали горло или делали кое-что похуже. Что будет с Габриеллой, если ее обнаружат? Ведь ее имя так часто упоминалось в паре с моим!
Я думала о несчастном мсье Фулоне и удивлялась тому, как извратили его замечание насчет сена. Обо мне говорили, будто бы, услышав, что народ требует хлеба, я спросила: «Почему же они не едят пирожные?» Это было абсурдно. Я никогда не говорила такого.
Мадам Софи как-то раз заметила, что если люди не могут достать хлеб, то им придется есть корочки от пирожных. Бедная Софи всегда была рассеянная и немного странная. Она терпеть не могла корочки от пирожных. Она обронила это замечание, когда стала старой и больной и смерть ее была уже близка. Об этих ее словах сообщили всем, причем их вложили в мои уста. Ничто не казалось им слишком незначительным, чтобы использовать это против меня, и ничто не казалось им слишком безумным. По словам этих людей, я была способна на крайнее легкомыслие и глупость, и в то же время меня представляли как умную женщину и искусную интриганку.