Исповедь моего сердца
Шрифт:
Доктор Либкнехт, сняв пенсне и задумчиво потерев глаза, вдохнул, пожал плечами и ничего не сказал, словно не доверяя в данный момент собственному языку.
— Я не больна — я здорова.
— Я не больна— я здорова.
— Я не больна — я здорова.
Розамунда прикусывает нижнюю губу, чтобы не расхохотаться, и ощущает соленый привкус крови. Ее душат слезы. Стиснув кулаки, она колотит по чему попало, и это производит такой переполох в отделении серных ванн для дам, что врач вынужден отвести ее в палату.
— Неприкасайтесь ко мне! Терпеть этого не могу!
Она хочет сказать, что с нее довольно, никто в этом не виноват, но хватит с нее; с другой стороны, ей страшно «рухнуть в пустоту», и потому надо продолжать; даже не из гордости, из трусости.
— Я не здорова — я больна.
Сердце ее трепещет. Вот-вот выскочит из груди. Пульс доходит до двухсот
В принципе аутогенное самосовершенствование представляется ей, несмотря на явно шарлатанский характер клиники «Паррис» (рай для богатых невропатов, отверженных и неудачников), разумной идеей. Она признает, что ее заболевание — заболевание душевное и что оно идет изнутри ее самой. Чтобы справиться с болезнью, надо всего-навсего справиться с «собой» — ее источником, но как в точности это делается? Повторение мантры «Я не больна — я здорова», «Я не здорова — я больна» — это то же, что повторение слов «четки», «немота», «гипноз», «глупость», «стыд». Смех переходит в приступ кашля. Кашель — в удушье. Удушье сопровождается сердцебиением. Сердцебиение влечет за собой обморок. Ее раздувшиеся живот и мочевой пузырь болят от немыслимого количества минеральной воды, которую ее заставляют поглощать, — двенадцать пинт в день.
Бесчувственное тело, распластанное в разве что не кипящей ванне. По мраморному, с прожилками, краю рассыпались влажные пряди черных волос, напоминающие растопыренные паучьи лапы. Глаза с набрякшими веками закрыты. Пушистая пена повторяет очертания худощавого тела: выпирающие острые ключицы, маленькая тугая грудь с ягодками сосков. Она грубо мнет грудь, и в этом жесте нет ничего эротического, ей просто нужно убедить себя, что она существует. «Яне больна — я здорова. Здорова ли?» Она думает о Бисе и Либкнехте, этой паре клоунов.
Один — скользкий, притворно-ласковый, весь трясется, как студень, — весит наверняка больше двухсот пятидесяти фунтов при росте пять футов девять дюймов; голый конусообразный череп с пучками седых волос по краям; жирная шея, норовящая вывалиться из воротника. Настоящий доктор — все честь по чести, мистер Грилль проверял, диплом от почтенного медицинского учебного заведения, репутация крупного психотерапевта, вылечил много людей, главным образом состоятельных.
Другой, Либкнехт, внушает Розамунде страх. Он — полная противоположность Бису: высокий, жилистый, наблюдательный; цепкий взгляд, проникающий прямо в мозг Розамунды (одна из пациенток, вздрагивающая в соседней ванне, утверждает, что Либкнехт обладает даром читать мысли); суровые скулы, кожа такая тугая, что кажется, будто жира под ней нет ни грамма; веет от него каким-то суровым состраданием, болью, утратой. Среди пациентов клиники «Паррис» бытует легенда о трагическом прошлом Либкнехта — в свои шестьдесят с небольшим он фигура едва ли не романтическая — то ли ветеран войны, то ли еврей-эмигрант. Уж во всяком случае, не ординарный врач, как его толстяк партнер, а психолог или психотерапевт, говорят, учился с самим Зигмундом Фрейдом и был центральной фигурой на Гаагском международном психоаналитическом конгрессе в 1920 году. (Фрейд! Как все самые блестящие люди своего круга, Розамунда читала разнообразные эссе Фрейда, а также развернутые аннотации его главных работ, горячо воспринимая идею таинственного бессознательного как могучего источника либидо, а также идею Эго как вместилища и самосознания и фобий, или идею Суперэго как безличного сознания, угрюмого, скрипучего, подавляющего голоса авторитета. Меньше интересовала Розамунду Фрейдова теория сексуальности, согласно которой женщина мстит за кастрацию, или анатомическую неполноценность, одним из трех способов: сексуальной агрессивностью, либо, напротив, отказом от секса, соперничеством с мужчиной в форме лесбийской любви; либо перетягиванием отцовского либидо от матери на себя, она меняет объект своего сексуального интереса — то женщина, то мужчина — и мечтает о ребенке, преимущественно о ребенке мужского пола, как заменителе утраченного пениса. «Но я совершенно не хочу ребенка, — бушевала Розамунда. — Я даже пениса не хочу… слишком большая обуза!») Если Либкнехт и был фрейдистом, Розамунде он ничего об этом не говорил, только повторял своим добрым, но властным голосом одну из мантр клиники:
Вы больны только потому,
что против вас восстала ваша собственная Воля,
и именно Воля исцелит вас.
Розамунда видит Либкнхета, даже когда его нет рядом, ибо, если верить некоторым пациентам, глаза его обладают способностью просвечивать душу, как рентген, а мысли он читает на расстоянии. Бис — тяжеловесное потное присутствие; Либкнехт — загадочное отсутствие. В худшие дни, когда Розамунда слишком измучена, чтобы встать с постели или выбраться из расслабляющей ванны, при приближении этого человека с вечно суровым выражением лица она ежится от страха; хоть ее трепещущие ресницы и опущены, она видит, что смотрит он на нее так, словно ему всегда и все известно; и вот уже голос, ее собственный голос, звучит в ее сознании: Это не чья-нибудь, это твоя воля, Розамунда. Твоя.
Апрель. Пасха. Розамунда пробуждается от длительного, тягучего оцепенения и обнаруживает, что она… это она. Отец бросил ее, а родственников или друзей, о которых можно было бы вспомнить с симпатией,
Чтобы избавиться от этих призраков в душном Аиде, Розамунда убегает в английский сад; есть тут, прямо у подножия холма, лужайка, поросшая можжевельником; дрожа, она останавливается на берегу пруда, мечтательно вглядывается в водную гладь, покачивается из стороны в сторону, вдыхает тяжелый запах прибрежных растений и водорослей, ступает в воду — та на удивление тепла, — заходит по пояс, руки слишком тяжелые, чтобы воздеть их в мольбе о помощи, где-то внизу, под водой, шевелится, вздрагивает, извивается полуобнаженная женщина, небо тоже внизу, бледное, с прожилками, светлое по краям.
— Розамунда, не надо!
Это сказал доктор Либкнехт, сказал негромко, но повелительно. Розамунда оглядывается, но никого вокруг нет. Она дышит тяжело, как загнанный зверь, вонзая ногти в маленькую, тугую, никому не нужную грудь. Под ногами ил, на живот, на бедра давит вода.
«Но почему не надо? Почему?! Такова моя воля». От злобы, от отчаяния она начинает рыдать. Либкнехт, откуда-то — то ли из тени на берегу, то ли из зарослей можжевельника, то ли наблюдая за ней сквозь одно из бесчисленных окон, на которые падает последний угасающий луч заката, — повторяет:
— Нет, Розамунда, нет. Немедленно выходи из воды.
Розамунда смеется, но повинуется. Только идиот будет топиться в пруду, на поверхности которого плавают лилии да водяные ирисы, а глубина не достигает и трех футов.
Май, за ним июнь; недружная, прохладная весна; Розамунда просыпается, Розамунда засыпает, Розамуда неподвижно лежит в ванне; Розамунда шепотом твердит: Я не больна, я здорова, не больна, здорова, я — это я и не-я,до тех пор, пока ею не овладевает детский смех, она зевает над почтовой открыткой с видом Флоренции, зевает до боли в челюстях и внезапно вспоминает, как любила своего кузена Тимоти, погибшего на войне, его сбили над Коломб-ле-Белль в мае 1918 года, у нее сохранилась фотография Тима в сногсшибательной летной куртке с широким меховым воротником, в шлеме, с очками, сдвинутыми на лоб, — весь такой лихой, на губах хвастливая улыбка: да что такое, в конце концов, Война и Смерть, как не романтика и улыбка! После того как пришло извещение о его гибели (бедняга сгорел заживо в самолете), Розамунда зареклась впредь улыбаться, но доктору Либкнехту ничего об этом не сказала, потому что это умалило бы ее в его глазах: она пустая и никчемная, как все, влюблена в собственные недуги и неминуемую смерть. Розамунда рвет открытку на мелкие части и подбрасывает их кверху. До отца и новоиспеченной юной мачехи ей нет дела, право, ей все равно, как они к ней относятся, — с любовью или подозрительностью, вернутся ли они из Европы или останутся там навсегда, живы или умерли, да-да, Розамунде это совершенно безразлично, хотя доктор Либкнехт все время твердит, что это отнюдь не так, что ее это просто злит и почему бы не сказать об этом честно.