Исповедь на рассвете
Шрифт:
— А я Мутай из Чихруги.
Так я, Эльдар сын князя Уцуми из Кара-Кайтага, стал батраком у бывшего батрака. От советской власти Казанби ухватил добрый кусок, и у него проснулось желание накопить, умножить, нажить еще. Бывший красный повстанец, он храбро сражался, даже награжден за сражение в ущелье Ая, где был сломлен хребет белоказакам. Его уважали в ауле и даже прощали непонимание целей новой власти. Он сделал свое дело, помог установить новую власть и теперь как бы требовал: оставьте меня в покое, дальше обойдусь сам, покажу, что богатство идет к богатству. Ему теперь было не до других людей, не до общественных дел, он сделался вдруг индивидуалистом, единоличником, кулаком, что гнездились подобно омеле на яблонях-дичках.
Вы-то не помните, но Мугри пострадал от войны и белых
Тебя, Сурхай, молодой мой друг, тогда и в помине не было, а вам, почтенные, наверное, исполнилось лет девять-десять. Еще босиком шлепали по лужам, рукавом утирали носы, чесали, засунув руки под папахи, вшивые головы, хныкая, провожали матерей, идущих за водой. Летом на вас были одни штанишки, залатанные так, что нельзя понять, из какой материи сшиты. Зимой — сыромятная обувь — качалайти, овчинная шуба, подпоясанная веревкой, и неразлучная папаха. И тогда-то вам вручили бумагу и карандаш, сказали: пора стать грамотными! Наверное, не помните, что бумага была черная, а карандаши белые, меловые и писали, как на классной доске, а потом стирали…
Странно было мне, что советская власть, как добрый кунак, стучалась в каждую саклю, входила и спрашивала: «Ну, как поживаете? Трудно? Да, трудно, знаем, а вы не унывайте: завтра станет легче, гораздо легче. Камень положите на камень — выйдет стена, четыре стены— дом, школа, больница, баня, изба-читальня. Все в ваших руках».
И люди слушали, люди понимали, что надо строить не только сакли для себя… В ауле Мугри построили школу, больницу, баню, магазин: сами добывали камень, сами клали стены — без корысти, без вознаграждения. Не буду врать: меня это радовало, но больно было сознавать, что прежде боролся против всего этого, хотя, по-своему, тоже желал добра горцам. На моих глазах осуществлялось то, чему я не верил, что считал бредом, обманом ради захвата власти… Прекрасной лживой сказкой ради агитации.
А моментами вскипала вдруг жгучая ненависть ко всему, бессильная ярость, обида, что ошибся, что я — человек, потерявший все на свете — и мечты, и надежды, и отца, и мать, и все имущество, и даже имя, — не мог разобраться, быть дальновидным, как эти простые, неграмотные, невежественные горцы, что поняли смысл революции раньше, чем научились грамоте. И в душе в такие минуты, становясь на молитву, я просил аллаха, чтоб он покарал виновных в моей беде, в моей неудаче, в моем падении; где-то в глубине сердца еще таилась надежда, что пробьет и мой час: сброшу позорную маску и стану вновь законным наследником князя Уцуми, владетеля Кара-Кайтага. Клянусь, я мечтал, что буду делать для горцев все, как делает советская власть, только бы это исходило от меня. Во мне кипели гордость, радость, зависть и зло одновременно; становилось жутко при мысли, что обманут не людьми, а самим собой… Я гнал такие мысли, но они были навязчивы, словно оводы на лугу, где я пас овец новоявленного хозяина. То были овцы местной курдючной породы, которая, к сожалению, исчезает сейчас в горах: все гонятся за тонкорунностью! Казанби получил их при разделе отар крупного уркарахского овцевода Ибрахима, который бежал в Стамбул и там, говорят, ему улыбнулась судьба: из тысячи одному выпадает такое счастье на чужбине, если благополучие вдали от родины можно считать счастьем. Не та страна дорога, где наелся досыта, а та, где родился… Ибрахим вырастил,
Не повезло в Турции и моему отцу: наобещавший золотые горы Азиз-бей просто обобрал его, за маясу (все наличное, что есть у человека с собой) моего отца построил в Эрзеруме небольшое предприятие, стал там полным хозяином, а князя выжил. И бывший князь Кара-Кайтага Уцуми нашел безвременный конец в печальных песках Аравии, когда брел с паломниками поклониться черному камню Каабы.
А у «Ибрахима-удачника» один сын стал летчиком, а другой цирковым борцом, женились на нежных, покорных турчанках, и в их детях осталась только половина даргинской крови. Отуречились.
Должен прямо сказать: рад, что умираю на родной земле, что над могильным холмиком будет звучать родная речь, будут играть ребятишки односельчан, а вокруг останутся прекрасные горы из Страны моего детства… О, я знаю, что отдали б многие мои соотечественники за рубежом ради счастья умереть на родине!
В обществе овец у меня было вдоволь времени для размышлений. Хозяин не перегонял овец на зимние пастбища в прикаспийские степи, а запасал корма и держал в той же местности Апраку. Я жил в так называемом зеленом чатире-шалаше наедине с природой, перед которой всегда чувствуешь свое ничтожество. Изредка навещал Казанби, когда собирался гнать несколько овец на базар; чаще приезжал батрак, который очень хвалил хозяина, говорил, что обязан ему жизнью; Казанби спас от голодной смерти: одел, обул и еду дает! За это человек готов был кланяться в ноги! Иногда жена хозяина привозила муку, мясо, сыр и другие продукты по уговору. Нередко на огонек заглядывали путники, и в беседе у костра я узнавал, что делается на свете. О Казанби они говорили как о крепком, богатом хозяйчике; он единственный отказался посещать ликбез, сказал: «Зачем мне грамота, я и так умею сосчитать овец и деньги и торговать могу лучше другого». Да, на глазах преображался этот человек. Невежественный, он теперь стал заносчивым, подчеркивал свое превосходство, словом, как говорится, «смеялся козел, когда у барана курдюк поднялся»…
— Будешь исправно работать, помогу тебе построить саклю и женю на мугринской красавице! — говорил Казанби. — А станешь за моей спиной разбазаривать овец, отдам под суд, сгною в тюрьме. Советская власть — это моя власть!
— Этак и я скажу, что советская власть — моя власть!
— Да ты кто такой?
— Человек.
— Ты батрак, ты мой работник!
— Так ведь и ты был батраком.
— Да, был. И хозяин обращался со мной, как со скотом, досыта не кормил никогда…
— Могу уйти от тебя.
— Уйдешь, другого найду. Ишь ты, напугал! — усмехался Казанби, хлопая плетью по голенищу; он приобрел доброго коня с хорошим седлом, с уздечкой, украшенной серебряными бляхами, да и плеть была с ручкой из слоновой кости. Каждый раз он являлся в обновке — то новая черкеска, то папаха серого каракуля, то серебряные карманные часы с цепочкой, то кисет, вышитый кораллами. Но всякий раз, когда я раздражался, он начинал говорить мягче:
— Ну, чего обижаешься? Я тебя одел?
— Одел.
— Я тебя обул?
— Обул.
— Я тебя кормлю?
— Да.
— И что тебе еще надо? Я знаю, собака хорошо служит, если она сыта. Вот я и стараюсь, чтоб не мерзли, не голодали…
— Разве я плохо работаю?
— Я этого не говорю: баранта у меня увеличивается… Хочу еще подпаска нанять, чтоб ты не скучал. Как думаешь?
— Неплохо бы, — я обрадовался: одному и впрямь становилось трудно.
Однако вместо подпаска прислал того самого батрака, что прежде восхвалял хозяина. Но его подстерегла беда, когда вез в город продавать хозяйское зерно: на трисанчинском склоне арба с зерном и быками сорвалась в пропасть. Казанби нещадно избил несчастного Чанку и сослал ко мне в подпаски. До этого веселый, Чанка стал угрюмым, неразговорчивым…