Исповедь Стража
Шрифт:
Опустил глаза. Долго молчал.
«Понимаешь ли — помнишь ли, что ты сказала мне этими травами, йолэнни-ини?»
Разделю твою боль — пусть не ранит память былого,
Пусть не омрачит сердца скорбь.
Я все вижу и понимаю.
Позволь мне быть твоей ученицей.
Ты один — любовь моя, надежда моя навеки.
Я вижу путь мой, я иду…
— Трава Странников. Трава Дороги… Ахтэнэ, ты совсем не за этим пришла. Ты ведь знаешь все это не хуже меня.
— Трава Дороги… — повторила она и неожиданно
— Не знаю, — глухо, словно через силу. — Но… если нужно, если что-то не окончил, не завершил, и больше некому…
Так уже было.
— Когда-нибудь и я…
Неоконченная фраза обожгла ее — стало невыносимо, до немоты страшно. Как от того видения, о котором не могла рассказать даже Учителю. Даже ему. Именно ему.
Ее взгляд упал на его руку с тяжелым браслетом наручника на запястье — он больше не прятал от нее рук.
— Оковы ненависти, — бессмысленно-размеренно, не осознавая смысла слов.
— Что?..
Она смотрела прямо в его растерянное лицо, смотрела невидящими, широко распахнутыми глазами:
— И оковы ненависти не разбить… Ортхэннэр однажды ведь пытался…
Потом — вдруг, порывисто:
— Учитель, откуда я помню это?
Он почти бессознательно отметил: не «знаю» — «помню».
— Ведь это было так давно…
— И танец Хэлгэайни…
— И танец Хэлгэайни… Откуда ты…
Он поднялся, прошелся по комнате, стараясь не хромать — по привычке.
— Ахтэнэ…
«Как тебе объяснить, как рассказать тебе это. Я многое знаю… Многое — но не все. Меня почитают бесстрашным — и вот теперь я боюсь. Боюсь ошибиться. Боюсь разбудить твою память — не знаю, не понимаю почему. Одного слова будет довольно, а я не смею произнести это слово… Скажи, полынный стебелек, видишь ли ты то, что вижу я? И что будет с тобой, если ты вспомнишь? Что станешь делать ты? Что делать мне…»
— Ахтэнэ, я… я не знаю.
Благоразумие — милосердие — трусость… не все ли равно, как называть. Не понимаю себя. Или — это ты, та — ты, и ты вернулась?..
— Учитель…
Голос позади — неожиданно глуховатый. Он, не оборачиваясь, почувствовал, как она склоняет голову, как бессильно опускаются ее плечи.
— Ты, наверно, устал… Я… пойду.
Без надежды на то, что он остановит ее.
— Приду… в другой раз. Потом.
Он не смел обернуться.
— Я пойду, — совсем тихо. И вдруг: — Кори'м о анти-этэ.
Он вздрогнул и обернулся. Она повторила, глядя ему в глаза:
— Кори'м о анти-этэ, Мелькор.
И, мгновение помедлив, подняла руки — открытыми ладонями вверх.
Знак открытого сердца — знак того, что этот разговор останется между ними — просьба об ученичестве, в которой нельзя отказать — или… Или — все это вместе? И — имя вместо привычного — «Учитель»… Он коснулся ее рук — ладонь
— Кор-мэ о анти-этэ.
Взял в ладони ее лицо — как доверчиво, как беззащитно смотрит, Тьма, какие глаза, губы почти детские — сердце мое в ладонях твоих, слова древнего языка, и — имя вместо привычного — «Учитель»…
— Я пойду…
Он молча кивнул. Она пошла к двери — легко и странно неуверенно, снова чем-то напомнив еще беспомощного маленького олененка; он закрыл глаза — и услышал тихое, похожее на стон:
— Учитель, Мелькор — кто я?
И — нет ее в комнате. Как сон.
Он подошел к столу, невольно прислушиваясь к затихающим — неверным, словно вслепую, — шагам и поднял сухой стебель серебристой полыни.
Бедная девочка. Она таки вернулась к нему. Велика же та любовь, что позволяет вернуться из-за порога смерти… Наверняка он все понял. И снова он будет бояться чужого чувства, опять спрячется. Опять будет беречь себя и лелеять свои страдания. Или все же осмелится открыть свое сердце? Или хотя бы сказать — «я не люблю тебя»? Честнее все же, чем так мучить бедняжку…
Больше она не приходила. Не спрашивала ни о чем. Когда они все же встречались — нетрудно затеряться среди полутора тысяч людей, — приветствовала его легким поклоном, прижав ладонь к сердцу, и проскальзывала мимо — легкая, тоненькая, кажущаяся невероятно юной в своей мужской одежде.
…Льалль поет тихо — словно стебли трав под ветром.
Как мучалась она, подбирая — те, единственные, хрустальные слова — в одиночестве, в тишине, где терн и можжевельник, — ну почему обязательно терн и можжевельник, ведь было — другое: высокое небо и весенний непокой ветра с горьким чистым юным запахом трав… когда пришло — это: лицо твое — полет сокола, и больше я не знаю слов — им-мэи кэнни дэнъе.
И слов больше не стало. Да и все равно не смогла бы она сказать их — никогда.
Режущие струны — стальные; собственный, со стороны слышащийся ломкий какой-то голос — ей всегда не хватало дыхания, но сейчас это неважно — никто ведь не слышит:
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эрто…
Отпустите меня в небо,
Отведите меня к дому -
Там осока поет ветру,
Под луной — голубые травы;
Там в ладони мне лягут звезды
Серебром бубенцов горьким -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эрто…
Ушли слова с детства знакомого языка; стали — иные, и показалось — всегда было только так, и травы вставали по грудь — аи эрно-эме, мельдо…
Там вишневых цветов жемчуг -
Лепестки в серебряной чаше,
Там сплетаются стебли судеб -
Травы встреч и светлой печали -
Файи-мэи таа айантэ -
Къантэй-мэи тайаа эрто…
Во сне она летала — высоко в прозрачном небе, таком праздничном, родниково-чистом, что не было для него иного имени, кроме — айантэ.