Исповедь
Шрифт:
Из всей моей жизни видно, что мое сердце, прозрачное как хрусталь, ни на минуту не могло скрыть сколько-нибудь сильного чувства, овладевшего им. Пусть же решают, мог ли я долго таить свою любовь к г-же д’Удето. Наша близость бросалась всем в глаза, мы не делали из нее никакого секрета. Она была не такова, чтобы нуждаться в этом. Г-жа д’Удето питала ко мне самую нежную дружбу и нисколько не упрекала себя за это; я относился к ней с величайшим уважением, лучше всех зная, как она достойна этого, и нам казалось, что мы в безопасности от пересудов; но так как она была откровенна, рассеянна, ветрена, а я – правдив, неловок, горд, нетерпелив, вспыльчив, мы больше подавали повода к толкам, чем если бы действительно были виновны. Мы оба бывали в Шевретте, часто встречались там, иногда заранее условившись о встрече. Там мы проводили время, как обычно: гуляли каждый день вдвоем, беседовали о любви того и другого, о своем долге, о нашем друге, о своих невинных замыслах; и мы всегда прогуливались в парке
Все женщины владеют искусством скрывать свой гнев, особенно когда он силен; г-жа д’Эпине, вспыльчивая, но рассудительная, обладала этим искусством в высшей степени. Она притворилась, будто ничего не замечает, ничего не подозревает; она удвоила ко мне внимание, заботливость, чуть не кокетство, однако с невесткой обращалась подчеркнуто неучтиво, выказывала презрение к ней и, казалось, хотела приобщить к этому и меня. Легко понять, что это ей не удалось; но для меня это было пыткой. Разрываемый противоречивыми чувствами, я в одно и то же время был тронут ее вниманием и с трудом сдерживал свой гнев, видя, как она неуважительно относится к г-же д’Удето. Ангельская доброта последней заставляла ее переносить все, не жалуясь и даже не сердясь. К тому же она часто бывала так рассеянна и всегда так мало чувствительна к подобным вещам, что в большинстве случаев ничего не замечала.
Я был поглощен своей страстью, не видел ничего, кроме Софи (это было одно из имен г-жи д’Удето), и даже не заметил того, что стал посмешищем всего дома и гостей. В числе их оказался барон Гольбах, насколько мне известно, до тех пор никогда не бывавший в Шевретте. Будь я тогда таким же недоверчивым, каким стал впоследствии, у меня явилось бы сильное подозрение, что г-жа д’Эпине нарочно пригласила его, чтобы доставить ему забавное зрелище влюбленного гражданина. Но тогда я был так глуп, что не видел того, что всем бросалось в глаза. Однако вся моя глупость не помешала мне заметить, что у барона более довольный, более веселый вид, чем обычно. Вместо того чтобы угрюмо смотреть на меня, по своему обыкновению, он бросал мне насмешливые намеки, которых я совсем не понимал. Я широко раскрывал глаза, ничего не отвечая; г-жа д’Эпине хваталась за бока от хохота; я не мог взять в толк, какая муха их укусила. Так как пока не было ничего, переходящего границы шутки, самое лучшее, что я мог сделать, если б что-нибудь заметил, – это отвечать в том же духе. Но надо сказать, что сквозь насмешливое веселье барона в глазах его просвечивало злорадство, которое, может быть, встревожило бы меня, если бы в то время я заметил это так же ясно, как вспомнил впоследствии.
Однажды, навестив г-жу д’Удето в Обоне после одной из поездок в Париж, я нашел ее печальной и заметил, что она плакала. Я принужден был сдержать себя, так как тут была г-жа де Бленвиль, сестра ее мужа; но как только я улучил минуту, я выразил ей свое беспокойство. «Ах, – сказала она, вздыхая, – я очень боюсь, как бы ваше безумие не стоило мне покоя всей моей жизни. Сен-Ламбер осведомлен – и в дурную сторону. Он не обвиняет меня, но недоволен и, что еще хуже, отчасти скрывает это от меня. К счастью, я ничего не утаила от него в моих отношениях с вами, завязавшихся при его поддержке. Мои письма были полны вами, как мое сердце; я скрыла от него только вашу безрассудную любовь, от которой надеялась вас исцелить; но я вижу, что он хоть и не упоминает о ней, все же ставит мне ее в вину. На нас донесли, меня оклеветали, но не в том дело! Или порвем совсем, или будьте таким, каким вы должны быть. Я больше не хочу ничего скрывать от своего возлюбленного».
Тут я в первый раз почувствовал стыд, унизительное сознание своей вины перед молодой женщиной, чьи справедливые упреки выслушал и чьим руководителем должен был быть. Этого возмущения самим собой, быть может, было бы достаточно, чтобы преодолеть мою слабость, но нежное сострадание к жертве моего безрассудства снова размягчило мое сердце. Увы! Могло ли оно в эту минуту стать твердым, когда оно было переполнено заливавшими его слезами? Однако умиление вскоре перешло в гнев против гнусных доносчиков, видевших только дурное в чувстве преступном, но невольном, и не замечавших, даже не представлявших себе искренней честности сердца, искупавшей его. Недолго оставались мы в неведении относительно того, чьей рукой был нанесен удар.
Мы оба знали, что г-жа д’Эпине в переписке с Сен-Ламбером. Это была не первая буря, поднятая ею против г-жи д’Удето; она делала тысячи попыток оторвать его от возлюбленной, причем иные из них были так успешны, что заставляли дрожать и страшиться последствий. Кроме того, Гримм, кажется, сопровождавший де Кастри в армию, был в Вестфалии{352}, как и Сен-Ламбер. Они виделись иногда. Гримм несколько раз пытался добиться благосклонности г-жи д’Удето, но безуспешно. Очень обиженный, он совсем перестал встречаться с ней. Можно представить себе, с каким хладнокровием он, при своей пресловутой скромности, отнесся к тому, что она, по-видимому, оказывает предпочтение человеку значительно старше
Мои подозрения относительно г-жи д’Эпине превратились в уверенность, когда я узнал о том, что произошло у меня дома. Когда я бывал в Шевретте, Тереза часто приходила туда, либо для передачи мне писем, либо для ухода за мной, необходимого при моих немощах. Г-жа д’Эпине спросила ее, не переписываюсь ли я с г-жой д’Удето. Тереза призналась в этом, и г-жа д’Эпине стала уговаривать ее передавать ей для прочтения письма г-жи д’Удето, уверяя, что сумеет запечатывать их так ловко, что ничего не будет заметно. Тереза даже вида не подала, что это предложение возмущает ее, и ничего не сказала мне, а только стала лучше прятать письма, которые мне приносила, – очень уместная предосторожность, потому что г-жа д’Эпине приказала следить за ее приходом и, ожидая ее на пути, несколько раз доходила в своей дерзости до того, что сама шарила у нее за корсажем. Больше того! Однажды, напросившись вместе с г-ном де Маржанси на обед в Эрмитаж (в первый раз, с тех пор как я там поселился), она воспользовалась временем, когда я гулял с Маржанси, вошла в мой кабинет вместе с г-жой Левассер и дочерью и стала настаивать, чтобы она показала ей письма г-жи д’Удето. Если бы мать знала, где я прячу эти письма, они были бы выданы; к счастью, только дочь знала об этом и заявила, что я ни одного не сохранил. Ложь, разумеется, – но полная честности, преданности и великодушия, тогда как правда была бы не чем иным, как предательством! Г-жа д’Эпине, видя, что уговорить Терезу ей не удастся, попробовала возбудить в ней ревность, упрекая ее за снисходительность и ослепленье. «Как можете вы не видеть, что между ними преступная связь? – сказала она ей. – Если, несмотря на все, что бросается вам в глаза, вы нуждаетесь еще в доказательствах, постарайтесь получить их; вы говорите, что он уничтожает письма г-жи д’Удето, как только прочтет их; ну, так собирайте аккуратно клочки и давайте их мне: я берусь складывать их». Вот какие наставления давал мой друг близкой мне женщине.
У Терезы хватило такта довольно долго молчать обо всех этих происках, но, видя мое замешательство, она сочла себя обязанной все мне сказать, для того чтоб я знал, с кем имею дело, и принял меры, ограждая себя от готовившихся против меня козней. Мое негодование, моя ярость не поддаются описанию. Вместо того чтобы скрыть свою осведомленность от г-жи д’Эпине и по ее примеру прибегнуть к хитрости, я дал волю своему порывистому нраву и с обычной своей опрометчивостью открыто разразился гневом. Можно судить о моей неосторожности по следующим письмам, достаточно показывающим образ действий обеих сторон.
Записка г-жи д’Эпине (связка А, № 44):
«Что это вас не видно, дорогой друг? Я беспокоюсь о вас. Ведь вы обещали мне как можно чаще приходить сюда из Эрмитажа. Я на это полагалась, а между тем вы не были уже целую неделю. Если б мне не сказали, что вы в добром здоровье, я подумала бы, что вы хвораете. Ждала вас третьего дня и вчера, а вы так и не появились. Боже мой! Что же с вами? У вас нет никаких дел и огорчений, иначе – льщу себя этой надеждой – вы тотчас же пришли бы поделиться ими со мной. Значит, вы больны! Успокойте меня поскорее, прошу вас. Прощайте, дорогой друг; и пусть это «прощайте» принесет мне от вас «добрый день».
Ответ:
Среда, утром
«Я еще ничего не могу сказать вам. Жду, когда буду лучше осведомлен, и это случится рано или поздно. Пока будьте уверены, что обвиненная невинность найдет пламенного защитника и клеветники раскаются, кто бы они ни были».
Вторая записка от той же (связка А, № 45):
«Знаете, ваше письмо пугает меня! Что вы хотите им сказать? Я перечитала его раз тридцать. Право, ничего не понимаю. Вижу только, что вы встревожены, обеспокоены и ждете, когда это пройдет, чтобы рассказать мне все. Мой дорогой друг, разве такой у нас был уговор? Что же сталось с нашей дружбой, с нашим доверием? И как я потеряла их? На меня или за меня сердитесь вы? Как бы там ни было, приходите сегодня же вечером, умоляю вас; вспомните, что еще недели не прошло, как вы обещали мне ничего не таить в сердце и сейчас же говорить мне все. Мой дорогой друг, я живу этим доверием… Только что еще раз перечитала ваше письмо; понимаю в нем не больше прежнего, но оно приводит меня в трепет. Мне кажется, вы страшно взволнованы. Я хотела бы успокоить вас, но, не ведая причин вашего волнения, не знаю, что вам сказать, кроме того, что я буду так же несчастна, как вы, пока не увижу вас. Если вы не придете сегодня вечером в шесть часов, я отправлюсь завтра в Эрмитаж, какова бы ни была погода и как бы я себя ни чувствовала, потому что не могу больше выносить такого беспокойства. Прощайте, мой дорогой, добрый друг. На всякий случай решаюсь вам сказать, не зная, нужно это вам или нет, чтобы вы поберегли себя и постарались не давать тревоге разрастаться в одиночестве. Муха превращается в чудовище, я часто это испытывала».