Испытание огнем
Шрифт:
На пороге стоял высокий жилистый старик латыш в наброшенном на плечи пиджаке. При виде полуголого человека с пистолетом в руке он попятился. В глазах его, выцветших, с красными прожилками, всплеснулись удивление и страх.
Андрей заговорил, после каждого слова облизывая одеревеневшие губы:
— Погоди ты. Не бойся. Свой я. Понимаешь, свой… — Вглядываясь в смуглое лицо старика, изборожденное морщинами, он повторил: — Свой, понимаешь?…
Глаза старика сторожко поблескивали из-под белесых лохматых бровей.
—
— Я моряк с советской подлодки. Она погибла. Мне и моим товарищам нужна ваша помощь…
— Помощь? А это? — усмехнулся старик и выразительно кивнул на пистолет.
— Я не знал, кого здесь встречу. — Андрей сунул пистолет за ремень.
Старик посторонился, коротко бросил:
— Входите.
Тяжело ступая, Андрей прошел в комнату и опустился на скамью. Старик остался у двери. Прислонившись спиной к притолоке, он зябко кутался в рваный пиджак и выжидательно смотрел на пришельца.
Андрея клонило ко сну. Непосильная физическая и нервная нагрузка давала о себе знать.
В комнате он согрелся, и боль ушла куда-то в глубину истосковавшегося по отдыху тела. С трудом он начал говорить.
Оскару Целмсу — так звали хозяина хибарки- не понадобилось долгих объяснений. Вся его жизнь была связана с морем, он знал, что такое вовремя оказанная помощь. Выслушав Андрея, он подошел к окошку и толкнул раму. Створки распахнулись, впустив в комнату тяжелый переливчатый рокот волн. Старик слушал голос моря, как слушает звучание струн музыкант, настраивающий свою скрипку.
— Нав… Нет, — сказал он и покачал головой. — Море нельзя. Ветер…
Андрей не отозвался. Его глаза смотрели, не отрываясь, на солнечное пятно, медленно ползущее по стене.
— Ладно, старик, — не скоро, через силу произнес он. — Ладно. Лодку дай и весла, сам пойду. Товарищи меня ждут. Понимаешь, старик, товарищи?
— То-вар-ри-чи… — произнес по складам рыбак, склонив голову к плечу, будто прислушиваясь к этому слову, и вдруг круто повернулся от окна. — Хорошо, парень. Пойдем…
С момента ухода старшины прошло восемь часов, и каждый из них равнялся вечности. Вода уже подступила к настилу палубы и продолжала прибывать. Она поднималась предательски тихо, почти незаметно, вливаясь в отсек через разошедшиеся швы корпуса. Кислорода осталось совсем мало, да и то где-то у самого подволока. В отсеке было холодно и сыро, как в погребе. Звонкий перестук капель, ударявшихся о палубу, смешивался с натужным дыханием людей.
Завьялов и Никушев лежали на смежных койках, погруженные в черную вязкую пустоту, торопливо заглатывая прелый воздух. По их лицам струился пот. Едкая влага слипала ресницы, больно щипала глаза.
Они давно молчали. Время разговоров прошло: на их долю остались только думы, безрадостные и холодные, под стать
Никушев повернулся на спину. Влажное одеяло, которым он был укрыт, сбилось к ногам. Он не поправил его: не было ни сил, ни желания.
— Теперь все… Крышка… — сказал он в темноту и, не дождавшись ответа, закричал: — Ты слышишь, Завьялов? Слышишь? Не придет он!
Завьялов и на этот раз промолчал, только досадливо поморщился. Крик Никушева оборвал плавное течение мыслей. Воспоминания, вызванные с таким трудом, отодвинулись, подернулись туманом и пропали. На смену им снова пришла полная тревоги непроглядная темень и то знакомое по дурным снам чувство, когда, не в силах крикнуть, летишь затаив дыхание в бездонную пропасть.
— Не дошел. Фашисты, видать, схватили, — продолжал бубнить над ухом ломкий голос Никушева. — А может, моря не одолел…
Завьялов через силу выдавил:
— Ничего с ним не случилось. Придет он.
В горле Никушева что-то забулькало, засвистело: не то он засмеялся, не то тяжко вздохнул.
— Нет, он придет, — убежденно повторил Завьялов. — Он через любое пройдет, наш старшина. Знаешь, какой это человек? Моряк он, коммунист.
— Море, оно с силушкой да без разума: ему, братишка, все одно какого ты чина-звания, — свистящим шепотом возразил Никушев. — Глотнет: бульк-бульк — и нет человека…
— Да замолчи, неугомонная душа! — прикрикнул на него Завьялов и с презрением будто выплюнул: — Сопля ты!
Никушев обиженно засопел и умолк.
Завьялов приподнялся на локте, встревоженно спросил:
— Ты чего?…
Никушев промолчал. Тогда Завьялов положил руку ему на плечо, легонько тряхнул.
— Не надо, Сашок. Не надо…
Никушев отвернулся и затих.
Прошел час, а может быть, и больше. Молчание было невыносимо Завьялову. Лучше бы Санек ругался, кричал! Но он только прерывисто дышит, отвернувшись к борту, и всхлипывает жалобно, как обиженный ребенок.
Безудержный гнев охватил Завьялова. Если бы он мог сейчас сразиться с теми, кто отнял у него товарищей, а теперь отбирает солнце, воздух, жизнь!
Он задыхался от ярости, не чувствуя боли в сжатых до хруста кулаках, не замечая, что губы сами шепчут проклятия.
…И снова они молча лежали в темноте, каждый наедине со своими трудными думами. Завьялов растирал грудь: ему казалось, что так дышится легче. Капли, срывавшиеся с подволока, барабанили по щекам, лбу, подбородку; он не отстранялся, они не метали ему думать.