Испытания
Шрифт:
Три дня после того вечера она избегала Григория, думалось, что дни эти подготовят его, помогут принять ее холодность. И вот на четвертый день Алла словно невзначай зашла в мастерские.
Она застала его в станочном зале. Григорий работал на плоской шлифовке. Чуть ссутулясь, стоял он у станка, положив руку на маховичок вертикальной подачи, а магнитная плита, удерживавшая плоский с фигурными отверстиями фланец, ходила из стороны в сторону, и из-под абразивного круга вылетал сноп огненно-золотых искр. Григорий не видел ее, и несколько секунд Алла любовалась искрами, светлой гладкой поверхностью шлифуемого стального фланца, изгибом сильной шеи Григория… Как хотелось ей подойти тихонько сзади и поцеловать эту шею, но делать нужно было совсем другое. От этого Алла почувствовала
Когда она окликнула его, Григорий выключил станок и повернулся.
Алле показалось, что сразу стало темнее, словно снопик золотисто-огненных искр из-под абразивного круга освещал сумеречный станочный зал, а лампа станка в глухом металлическом абажуре высвечивала бледным овалом только магнитную плиту с поблескивающей поверхностью прошлифованного фланца. И тишина в этом зале, уставленном темными, как бегемоты, станками, была неуютной, чугунной. И лицо Григория казалось сумрачным и похудевшим.
— Здесь как-то холодно, — сказала она.
— Можно в слесарку, — Григорий прошел мимо нее, открыл дверь и включил свет.
В слесарке, небольшой и сравнительно чистой, было уютнее, стоял короткий деревянный диванчик, похожий на трамвайное сиденье. Алла села на этот диванчик, Григорий прислонился спиной к пожарному щиту, молча смотрел и комкал в руках кусок промасленной ветоши.
— Я много думала о тебе… Мы ведь теперь на «ты», верно? — тихо сказала она.
— Да. И что же ты думала? — Он бросил комок ветоши в ящик у двери.
— Разное… Ты очень хороший человек; наверное, для меня самый лучший. Я не забуду тот вечер, он тоже, наверное, самый счастливый для меня и грустный. — Алла с усилием находила слова, она не рассчитывала, что разговор выйдет таким трудным.
Григорий стоял, привалившись спиной к пожарному щиту, смотрел в сторону, спокойный, удивительно непроницаемый. И это его спокойствие мешало. Если бы он волновался или хотя бы смотрел на нее обычным влюбленным взглядом, Алле было бы легче, а сейчас казалось, что не она начала этот разговор.
— Почему грустный? — спросил он равнодушно.
— Тебе надо идти дальше, с такими способностями нельзя останавливаться. А я повисну на тебе, и ничего не удастся. Ты потом сам возненавидишь меня… Мне ведь много надо, а тебе еще нужны силы для другого… — Слова выговаривались с трудом, неуместные, унизительно пошлые. Алле хотелось вскочить с этого трамвайного диванчика и закричать, что она жертвует большим, чем он, Григорий, что ей хочется не думать ни о чем — лишь бы повторился еще хотя бы раз тот вечер, тот хмель… Но она сказала: — Мы слишком похожи… А одними чувствами не проживешь. Игорь (почему-то против обыкновения она назвала профессора по имени) считает, что у тебя большое будущее. — Она сама слышала, что голос звучит жалобно и неискренне.
Григорий с усмешкой посмотрел ей прямо в лицо и спросил:
— Может, он считает, что это тоже входит в курс моего обучения?
— Что? — она не сразу поняла его вопрос.
— Чистовая доводка. — Он все усмехался, нехорошо, брезгливо.
— Я… скажу…
— Не надо! Ты уже все сказала. — Он помолчал, потом спокойно и даже насмешливо произнес: — Пошли обедать.
Обедать Алла не пошла. Она побродила по институтскому парку. День выдался пасмурный, нежаркий. В глухом конце парка нашла скамейку под большим нависшим кустом боярышника, села, откинулась на спинку. Она испытывала грусть, облегчение и одновременно — разочарование и обиду. Было неожиданностью, что Григорий так спокойно воспринял разговор. Ведь она, Алла, думала и ожидала, что он будет умолять ее, просить, требовать, клясться в любви. И она приготовилась выслушать все это, она ждала мелодраматической сцены, но Григорий только нехорошо, брезгливо усмехнулся и позвал обедать, — мелодрама обернулась фарсом. И тут ей удалось обмануть себя злостью: Григорий как будто стал безразличен, у него нашлось много плохих качеств — грубость, отсутствие артистизма, душевной тонкости. И уже Игорь Владимирович стал казаться Аллочке Синцовой образцом мужчины и человека…
…Зав испытательной лабораторией проектно-исследовательского автомобильного института Алла Кирилловна Синцова сидела в своем залитом солнцем кабинете, ей было нечем дышать, хотя балконная дверь и окна были раскрыты настежь. Осторожно, кончиками пальцев она потерла уголки глаз, достала из стола зеркальце, посмотрелась — это успокоило. Она давно научилась ценить свое лицо, с тех пор, когда еще студенткой стала замечать смущение, которое вызывала у мужчин, а потом стала ценить еще больше, когда поняла, что такие узкие, чуть скуластые лица старятся медленно. Вот ей тридцать два, а лицо без единой морщинки, никаких признаков увядания — как у двадцатилетней, хотя ревела полчаса.
Алла Кирилловна убрала зеркальце и придвинула к себе бумаги: нужно было написать заключение об испытании задней подвески грузовика высокой проходимости. Она еще раз пробежала глазами таблицы замеров, написала на чистом листе: «В результате испытаний выяснилось: 1)», — задумалась, устремив взгляд на теневую стену кабинета.
Тридцать два… «Бабий век — сорок лет», — а она все переживает давнее свидание и разговоры, будто ей двадцать два и все случилось только вчера. Господи, сколько же прошло в жизни всякого с тех пор — и хорошего и плохого, — а все кажется, что она совсем недавно была студенткой, будто вчера испытывала тревогу и сомнения перед замужеством. Правда, сомнения — это не то слово. Нет, конечно, она не сомневалась в Игоре Владимировиче, и нравился он ей, очень нравился, и самолюбию льстило (чего уж обманывать себя), что профессор Владимиров — кумир всех женщин в институте. Нет, не сомнения одолевали Аллочку Синцову перед замужеством — тревога непонятная все не давала покоя тогда, потому что не было той хмельной безоглядности, с которой Аллочка целовалась с Гришей Яковлевым в Приморском парке Победы. И женским, смутным чутьем понимала Аллочка Синцова, что разница в возрасте (двадцать лет!.. нет, девятнадцать) когда-нибудь скажется, потребует от нее жертвы, терпения. То, что в сорокадвухлетнем Игоре Владимировиче было достоинством, выгодно отличавшим его от юнцов и тешившим Аллочкино тщеславие, со временем грозило обернуться недостатком — запаса прочности могло не хватить. А она, как-никак, была без пяти минут инженером и знала цену расчетам… Вот что испытывала Аллочка тогда, перед замужеством…
И теперь Алла Кирилловна Синцова, размягченная слезами, с грустью, которая доставляла почти наслаждение, вспоминала молодость. Маленькое зеркальце показывало ей почти двадцатилетнее лицо (ну, двадцать пять от силы — и ни дня больше!), но где-то внутри — душой или умом — она чувствовала себя гораздо старше своих тридцати двух лет. В совместной жизни с мужем она почти не ощущала разницы в возрасте. Игорь Владимирович старел медленно и незаметно, Алла Кирилловна почти догнала его, вернее, до времени состарилась внутренне, вжилась в его возраст. Но что-то томило ее иногда — вот так, как сейчас, вызывало грусть, и не всегда эта грусть бывала светлой и примиряющей. И только теперь она смутно догадывалась, что томит ее и вызывает грусть тот, непройденный, другой путь, по которому она не захотела или испугалась пойти. А он был возможен, этот другой путь. И тогдашняя Аллочка Синцова с тревожной остротой чувствовала ту возможность: налево пойдешь, направо пойдешь… Она стояла тогда на развилке дорог, а на верстовом камне были влекущие, но пугающие неизвестностью письмена. Аллочка выбрала менее влекущую, но зато более надежную дорогу. А ведь могло быть иначе, могло… Ведь все зависело от нее, только от нее.
Она уже работала ассистентом на кафедре, когда профессор Владимиров сделал ей официальное предложение. Вышло это непринужденно, изящно, как и все, что он делал. Приехал к Алле домой со скромным букетом лиловых хризантем, несколькими пристойно-шутливыми словами покорил мать, знавшую Игоря Владимировича только по сдержанным Аллиным упоминаниям. И когда сели за стол, Владимиров, положив только кончики пальцев на хрусткую парадную скатерть, с каким-то оробелым, не свойственным ему выражением лица, но твердым голосом сказал матери: