Испытания
Шрифт:
— Да ладно, говори. — Григорий скупо улыбнулся, глядя на растерянное лицо художника.
— Уж поскольку я берусь за эту работу, то это становится наш автомобиль, — слово «наш» Жорес произнес с особым нажимом. — Да и вообще-то такие вещи в одиночку не делаются. А у меня, прости за откровенность, такое впечатление, что ты мир потрясти задумал. Ладно, погоди возражать. — Художник выставил вперед раскрытую ладонь, увидев, что Григорий дернулся. — Конечно, до сих пор все так и выглядело: трое людей на свой страх и риск занимаются проектированием не совсем обычной, а может
— Ну, допустим, — угрюмо согласился Григорий: разговор ему не нравился, но какое-то не лишенное тревоги любопытство удерживало от того, чтобы оборвать не совсем, казалось, тактичные рассуждения Синичкина.
— Ну а если не выйдет? — спросил Жорес, наклонившись вперед; горлышко бутылки оказалось возле самого его лица, и он отодвинул бутылку резким движением руки.
— Как это не выйдет? Мы же два года убили. Тогда и браться тебе не стоит, — громко сказал Григорий; лицу стало горячо, дыхание сорвалось.
— Не кипятись. Может не получиться. Ведь мы, как-никак, господ Порше и Джакозу побить собрались. Но вот тут-то и разница между нашими подходами — я это сразу почувствовал.
Тревожное любопытство и волнение не отпускали Григория.
— Объясни. Пока не понял, — глухо сказал он.
— Если я взялся за это, — художник кивком указал на папку, которую Григорий оставил на столе, — то буду делать все, на что способен, можешь не беспокоиться. Но дело в том, что для тебя этот автомобиль — вся жизнь, будто он последний. А это неправильно, в корне ошибочно. Для меня-то жизнь включает многое, в том числе и этот автомобиль. И надеюсь, он не самый последний, и если снова неудача — я буду делать следующий. Словом, «дум спиро, сперо» — пока дышу, надеюсь. Тот не конструктор, кто думает сделать единственный автомобиль. Сделать и умереть — так, что ли?
Было видно, что Синичкин и сам волнуется. Он помолчал и добавил уже тихо и как-то грустно:
— Знаешь, я уже битый-перебитый, сколько этих нарисованных автомобильчиков я на стенку повесил!.. — Жорес поерошил свои и без того лохматые волосы и твердо закончил: — Я не предрекаю неудачу, всегда нужно надеяться на успех, иначе и работать не стоит. Но если не выйдет этот автомобиль, нужно делать следующий.
Григорий выпил вина, шумно вздохнул. Что-то было такое в словах Синичкина, чего он не мог ухватить ясно, до конца. И он спросил, стараясь быть небрежным и насмешливым:
— Ну хорошо. Но какое к этому имеет отношение, женат я или нет?
— Имеет, — устало отозвался художник. — Был бы женат, не думал бы, что один, чувствовал бы, что в твоей работе есть доля тех, кто работал до тебя, и доля твоей жены, хотя она, предположим, только котлеты жарила, и доля твоих детей, хотя они только мешали тебе своим шумом и криком и ты сто раз орал на них и думал, что сойдешь с ума. — Он подвинул стакан. — Плесни-ка мне. Я, понимаешь, не очень верю в гордое подвижничество.
Григорий не ответил, налил художнику вина, отвернулся, стал смотреть на людей в очереди у стойки, тяжелая рассеянность вдруг навалилась на него.
— Ты прости, пожалуйста, — виновато и тихо сказал Жорес. — Я, наверное, не прав, и не надо было ничего говорить.
— Да ну, все в порядке, — не поворачиваясь, ответил Григорий. Он действительно не чувствовал досады — только грусть и тяжелую рассеянность.
— Ты запиши адрес и телефон. Может, зайдешь как-нибудь, я почти все вечера дома. Жена малосольных огурчиков сделала — мировая закуска… Покажу тебе разные эскизики. Посмотришь моих бандитов — одному десять, другому семь. Уже обыгрывают меня в шахматы.
— Спасибо, — искренне сказал Григорий.
— Я через недельку, думаю, покажу тебе наброски.
Домой Яковлев шел пешком. Он шагал по Петровской набережной. Мерклый воздух над Невой отдавал знобкой сыростью. Порывами налетал ветер, и тогда по темной зыби реки пробегали белые барашки. Григорий перешел мост и свернул вдоль Большой Невки. Грузовое движение уже ослабло, и тихо было на этой магистральной набережной в вечерний час. Приятная легкость ощущалась после вина, и мысли приходили легкие, благодушные. Рассеянность, которая навалилась в кафе, прошла.
«Не ошибся я, с Жоресом можно будет работать, — думал Григорий, шагая вдоль стен домов по безлюдному тротуару. — Настоящих дизайнеров мало… Начитан. Как он меня с этой «Альфеттой», а? Молодец. Не зря тянуло к нему всегда. А его за дурака считают. Говорят, бездарь… — Григорий поморщился. — Прилепят ярлык, и довольны. „Бездарь”. Еще раз скажут при мне…» Тут Григорий даже запнулся на ровном месте. В памяти встало злое и красивое лицо Аллы Синцовой и ее резкое, почти как крик: «Он же — бездарь!»
Григорий тяжело вздохнул, достал сигарету. Что-то заныло глубоко внутри, он даже не почувствовал вкуса сигареты. Вдруг откуда-то прилетел ветер, обдал холодом шею и лицо, и стало совсем одиноко. Захотелось побыстрее домой, и он свернул в переулок, чтобы выйти на проспект, где ходили трамваи.
Квартира встретила его неприятной тишиной — соседи куда-то ушли. Яковлев щелкнул выключателем, осветив длинный кривой коридор. Навалилось ощущение пустоты. Он вошел в комнату, повесил пиджак на спинку стула, не расстегивая пуговиц, через голову стащил рубашку, — все было привычным: и старая тахта, и чертежная доска, и порядком запыленные полки с книгами… Но что-то было не так. Впервые ему была неприятна эта комната, он вдруг заметил ее неуютность.
«Хватит на сегодня хандры, — приказал он себе. — Нужно подумать о переносе сцепления, прикинуть, чтобы завтра посоветоваться с Валей».
Яковлев вышел на кухню, поставил чайник на газ, умылся в ванной холодной водой. Вскоре свистнул закипевший чайник, и в этом звуке тоже было что-то тоскливое. Яковлев погасил горелку. Чаю не хотелось. Он вернулся в комнату, сел к чертежной доске; матовая поверхность ватмана, казалось, светилась изнутри мягким жемчужно-серым светом — это тоже было привычным, но сегодня угнетало.