Историческая личность
Шрифт:
– Замечательно, – говорит Барбара, – значит, вы это обсуждали.
– То есть я же не говорю, что его совет так уж хорош, – говорит Фелисити, – но это его работа, и, надо полагать, он что-то про это да знает. Может быть.
– Ты на нас сердита, мне очень жаль, – говорит Барбара.
– Да вовсе нет, – говорит Фелисити. – Просто вы теперь для меня не то.
– Во всяком случае останься на вечеринку, – говорит Говард.
– Может, и останусь, – говорит Фелисити, – то есть если вы меня просто приглашаете. То есть не работать. А повеселиться, и все.
– Вот-вот, – говорит Говард.
Говард идет и пригоняет фургон; Кэрки садятся в него.
– По-моему, ты ее использовал, – говорит
Кэрки движутся по торговому центру среди его искусственных елок, его густых толп, его изобилия сверкающих товаров. Они едут вниз, назад к щербатому полукругу; только-только осталось время завезти детей в школу.
– Последний день, последний день, – кричат дети, залезая в фургон.
Говард вместе с прочими матерями высаживает их у школы и едет дальше в университет диктовать письма, прощаться. Перед Тойнби и Шпенглером громоздятся чемоданы, которые сеть британских железных дорог развезет в разные стороны; автобусы увозят студентов на вокзал. С административного здания все еще свисают рваные остатки сидячих забастовок семестра: красное полотнище, призывающее: «Все сюда, это жизнь», и еще одно, гласящее: «Боритесь против репрессий». Небольшое закопченное пятно на бетоне указывает место, где одна радикальная фракция пыталась усилить протест, запалив пожар. Академгородок, пустея, выглядит как всеми покинутое поле боя; внутри темные коридоры и холодные помещения, где экономия топлива уподоблена социальной дисфункции. Все тут дышит обветшалостью, общедоступностью места, которое много чего повидало, используется всеми и не принадлежит никому. Говард сидит в чистоте своего безликого кабинета; он работает, и он звонит по телефону; он с удовольствием озирает панораму своих недавних побед. В середине дня он проходит через замусоренную Пьяццу к своему фургону и едет в город, забрать детей из школы. Школьный двор полон радостных прощаний среди толпы родителей; Мартин и Селия бегут к фургону с Санта-Клаусом из туалетной бумаги, детским календарем, посвященным искусствам, и попыткой Мартина склеить ясли. У Мартина синяк под глазом, платье Селии, купленное в бутике, разорвано.
– Что с вами произошло? – спрашивает Говард, когда они залезают внутрь.
– А! – говорит Селия. – У нас была вечеринка. Говард едет назад к сцене и арене своей собственной
вечеринки. В кухне Барбары нет; он слышит звуки воды, льющейся в ванной. Он берется за дело и откупоривает бутылки; он ходит по дому, переставляя мебель, создавая пространства и контрпространства. Уже стемнело; он стоит в своей спальне, пока отблески угасшей зари освещают изгрызенные дома напротив, и налаживает лампы. Из ванной выходит Барбара, и он входит туда. Он раздевается, принимает ванну, пудрит тело и выходит в спальню одеться. Барбара надевает там яркое серебристое платье.
– Нормально? – спрашивает она.
– Откуда оно у тебя? – спрашивает Говард.
– Купила в Лондоне, – говорит Барбара.
– Ты никогда его для меня не примеряла, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – Я предложила, но у тебя не было времени.
– Отличное, – говорит Говард.
– Да, – говорит Барбара. – У него прекрасный вкус.
Барбара выходит из спальни; Говард начинает одеваться, элегантно, аккуратно, для грядущей сечи. Входят дети и бегают туда-сюда.
– А люди опять так же намусорят, как в прошлый раз? – спрашивает Мартин.
– Не думаю, – говорит Говард, – их будет не так много.
– Только бы никто опять не прыгнул в окно, – говорит Селия.
– Никто в окно не прыгал, – говорит Говард. – Просто кто-то немного поранился.
– Дядя
– Не знаю, – говорит Говард, – я вообще не знаю, кто придет.
– А если никто не придет, – говорит Селия, – кто съест весь этот сыр?
– Только не я, – говорит Мартин.
– О, людей придет много, – говорит Говард, – вот увидите.
И действительно, приходит много людей. На полукруге рычат машины. Говард идет к двери, чтобы открыть ее для первых гостей; яркий свет из окон дома падает на разбитую мостовую и озаряет обломки и следы сноса на улице. Гости входят в полосу света, направляясь к крыльцу; вот Мойра Милликин несет своего младенца, а за ней Макинтоши – каждый несет по младенцу в портативной колыбели; миссис Макинтош уж когда родила, то родила внушительно, разродившись двойней. Барбара спускается в холл в своем серебристом витринном платье и большом русском ожерелье, ее волосы уложены гостеприимным пучком.
– Ваши чудесные вечеринки, – говорит Мойра, входя внутрь, снимая пальто, демонстрируя бугор своей беременности. – Можно ее куда-нибудь приткнуть?
– И этих, – говорит миссис Макинтош, которая выглядит очень худой и лишь с маленьким провисанием еще не окрепшего живота.
– Привет, Кэрки, – говорит Макинтош, снимая свой макинтош, – что, мы опять первые?
– Очень вам рады, входите, входите, – говорят радушные Кэрки, гостеприимная пара, оба одновременно.
Не успевают первые ласточки обосноваться в гостиной с вином, обсуждая кормление грудью, как гости начинают идти косяком. Комната заполняется. Студенты в больших количествах; бородатые юные Иисусы в камуфляжной форме, мокрого вида пластике, широких штанах, джинсах раструбом; девушки в балахонах и больших сапогах со сливового цвета губами. И младшие преподаватели, серьезные углубленные исследователи брака и его радикальных альтернатив; есть посторонние из общего круга кэрковских знакомых – радикальный приходской священник, аргентинец с неясными партизанскими связями, актер в молескиновых брюках, который прикасался к Гленде Джексон в фильме Гена Рассела. Миннегага Хо пришла в чонсаме; Анита Доллфус со своим большим бурым псом на веревке тоже здесь, освеженная непрерывным сном на протяжении одного семинара за другим. Барбара с ее яркими зелеными тенями, мелькая в своем серебристом платье, возникает то там, то тут, держа тарелки с едой.
– Ешьте, – говорит она, – это способ общения. Говард расхаживает с большой двухлитровой бутылкой,
свисающей на петле с его пальца, импресарио хэппингов, ощущая бодрящее удовольствие оттого, что его окружают эти молодые люди в заплатах, арлекинских ромбах, разукрашенные, довольные собой, бесклассовые, граждане мира ожиданий, мира за пределами норм и форм. Он наливает вино, видя пузырьки, кружащие внутри стекла в меняющемся свете его комнат. Вечеринка гремит, реактивный самолет из Хитроу ревет над городом; полицейская машина подвывает на городской автостраде; в заброшенных домах напротив мерцают огоньки, а позади них – накапливающийся урбанистический мусор.
Внутри вечеринка разрастается, густеет, размножается делением. Пространства заполняются; активность оттесняется все глубже в дом, в новые комнаты с новыми красками и, следовательно, с новыми психическими возможностями, в комнаты, где ждут новые тесты, потому что на столе в столовой расставлена еда, и имеется пространство для танцев в викторианской оранжерее, и ниши интимности и тишина наверху. Где-то кто-то нашел проигрыватель и включил его; где-то еще в доме бренчит гитара.
– Привет, – говорит Мелисса Тодорофф, явившаяся в тартановом платье, – я приветствую радикального героя. Я считаю, что вы изумительный, я считаю, что вы – самое, самое оно.