История Франции глазами Сан-Антонио, или Берюрье сквозь века
Шрифт:
Это чудесно.
В домашнем халате и в домашних тапочках я лежу перед очагом на козьей шкуре и вдыхаю запах тлеющих угольных брикетов. От него покалывает в носу, и это напоминает детство. В этом состоит главная особенность дома. Когда ты уже начинаешь ползать на четвереньках и обследуешь лестницу, она для тебя уже не просто лестница. Нет, её ступеньки никогда не превратятся в обычные ступени, как у взрослых, они навсегда сохранят свой отвесный, угрожающий вид.
Конец дня проходит в некоей расплывчатости. Чтобы почувствовать время, нужно лежать ничком на паркете перед камином и слушать, как потрескивают дрова. Меня всегда поражало то, что люди ищут себе развлечения. Развлекать себя — это, в общем, пытаться забыть о времени и, следовательно, терять его. Терять его по-настоящему, окончательно и столь глупо! Мы идём слушать музыкантов, смотреть, как жонглируют китайцы, как плачут актрисы. Мы проигрываем деньги
188
Френ — город, в котором находится тюрьма. — Прим. пер.
Ты видишь, как суетятся маленькие шальные секунды, словно разбуженный муравейник. Они ползут по вашей руке, по спине, везде, удивлённые тем, что не втянули вас в свой круговорот, и недовольные тем, что вы оказались таким трезвым. Мудрый тот, кто ложится на пол и ждёт конца. Только тогда он может создать иллюзию, что плюёт ему в зад или, точнее, в циферблат. В большинстве своём люди считают, что время повторяется. Они искренне верят, что день начинается с нуля и заканчивается ровно в полночь, а потом всё начинается сначала. Они уверены в том, что одни и те же секунды, одни и те же минуты и даже часы появляются вновь ежедневно, и в каждом году одни и те же месяцы. Только год они согласны сменить, и чтобы прикрыть кошачье дерьмо, эти безголовые отмечают событие шампанским и серпантином! Они считают, что это повод для веселья, когда отцепляют последний вагон и цепляют другой! Они называют встречей Нового года то, что на самом деле является прощанием с телом покойного. Это удивительно, друзья мои, но, начиная с сотворения мира, ни одна секунда никогда не повторялась. Ни одна не повторится, даже если насекомые однажды начнут ходить на задних лапках, чтобы, в свою очередь, установить своё господство, и даже если швейцарцы перестанут делать часы, даже тогда секунды будут продолжать уноситься в вечность, и им на смену будут прилетать новые. Неумолимо, непреклонно.
— Ты не слышишь телефона, дорогой? — спрашивает Фелиси, входя в комнату.
Я выхожу из своей задумчивости.
— Нет!
— Хочешь, я отвечу?
— Нет, нет, я сам…
Я подползаю к телефонному столику, беру аппарат, ставлю его на козью шкуру и лёжа говорю обычное: «Алло?».
Густой бас Толстяка врывается в мои евстахиевы трубы.
— Ещё раз привет, чувак! — громыхает он. — У меня тут в камере была беседа с Бобишаром Жеромом, и он мне открыл целую кучу интересных вещей!
— Он что, ещё что-то натворил?
— Я про Историю, Сан-А! Он мне рассказал про революцию такое, что ты себе даже не представляешь. Держу пари, теперь моя очередь тебя засыпать. Тебе даже в голову не придёт, что Дантона и Робеспьера казнили!
— В 1794, — отвечаю я. — Первого в апреле, а второго в июле.
Разочарование Толстяка звучит в трубке шелестом мнущейся бумаги.
— Так ты знал?
— Как видишь!
Но он расстраивается ненадолго.
— Представляешь, через год после короля! Мальчишка сказал, что Дантон был здоровым жлобом с рожей Сен-Бернара и лаял как бешеный! Когда он поднимался на трибуну, весь стадион гудел! Этот хлюст Бобишар стал клонить к тому, что в самом начале Дантон был просто карьеристом. Он пожалел о своих намёках, потому что я не позволю оскорблять память того, кто сделал Республику. Рахит мне ещё сказал, что в самый разгар террора он вроде как обмяк и Робеспьер отсёк ему башку. Я ему влындил ещё пару раз, чтобы он знал, как
Я кладу трубку на козью шкуру для полного удобства. У моего Осведомлённого голос такой зычный, что его прекрасно слышно в полуметре от трубки.
— Я тебе должен сказать, Сан-А, Робеспьера я не очень люблю. Он был депутатом в Аррасе, как Ги Молле, и он был холодным и надменным. Он сам был настоящим террором! Гильотина была его рабочим инструментом «намбер ван». Если бы он пожил дольше, он бы запустил её в серийное производство, так что любой мог бы купить себе свою в парижском универмаге! Он тоже отвалился в опилки, в свою очередь. С ума сойти, сколько народу казнили в те годы! Причём не только знатных, но и простых тоже. В общем, чистка! Всегда бывают такие времена, когда люди под шумок хотят посчитаться друг с другом. После смерти Людовика Шестнадцатого Францию взбаламутило так, что у всех королей в округе сыграло очко, и они скентовались против Франции. Они говорили, что если начнётся эпидемия революций, их короны скоро придётся толкать на блошиных рынках! Во Франции департаменты тоже взбунтовались. Особенно вандейцы, которым хотелось вернуть королевство, козлы! Все думали, что уже конец! И всё же Республика взяла верх…
Пауза.
— Ты меня слушаешь, мужик?
— Во все уши, — ору я.
— Жокей! Мне показалось, что нас разъединили. Офицеры-республиканцы взяли командование в свои руки и завоевали Бельгию, а затем Голландию. Так что короли, которые сговорились, чтобы нас укантовать, вынуждены были подписать мир в Бале!
Отсюда, наверное, выражение: «Хрена дали в Бале».
Ещё одна пауза, которую он спешит проглотить.
— Скажи, что у тебя жевалка отвисла, а? Скоро ты меня в Сорбонне увидишь!
— В этом нет ничего удивительного, — говорю я, — кажется, там не хватает дворников!
— Ты меня не принимаешь всерьёз, — говорит он. — Ну и зря. Меня тянет к знаниям, Сан-А! Точно! Запомни это. Кстати, я беру эту книжку, чтобы проверить кое-что дома. Про некоторые имена я хочу узнать больше, например, про Марата, которого Шарлотта Корде´ зарезала в ванне, или про Фуке´, который в городе рубил головы всем подряд. Скажу тебе, самая лучшая работа в те времена была палачом. Если ему платили за голову клиента, ему жилось неплохо.
— Это всё, что ты хотел мне сказать, Берю?
— А что? — огорчается он. — Я думал, тебе будет приятно поболтать о революции по телефону!
— Слушай, парень, — вздыхаю я. — Революция породила одного-единственного ребёнка, милую девочку, которую назвали сложным именем. Её назвали «Декларацией прав человека». Немного длинно, но имя прекрасное. Статья четыре этого документа гласит: «Свобода заключается в том, что можно делать всё, что не вредит другому». А ты, гражданин Берю, вредишь моему душевному спокойствию тем, что разбил лагерь на моей телефонной линии.
В ответ раздаётся обиженный щелчок.
Наконец-то я свободен. Как и моя телефонная линия!
Пятнадцатый урок:
Наполеон I: «до», «во время» и «после»
Толстяк сидит за своим рабочим столом и, высунув язык, старательно выводит текст на почтовой открытке пером «сержант-мажор». Как все неуспевающие ученики, он проговаривает вслух слова, которые пишет. Я сажусь и слушаю благоговейно:
— …А в остальном всё по-прежнему. Надеюсь, у тебя тоже. Мы с Бертой крепко целуем тебя в ожидании, когда сможем это сделать в полный рост. Любящий тебя племянник, Александр-Бенуа.
— Дело сделано! — ликует Опухоль, с омерзением отбрасывая своё перо. — У моей тёти Валентины день рождения, она живёт в Бург-ан-Брессе, она бездетная вдова.
Он достаёт свой бумажник, вываливает на бювар его грустное содержимое и начинает копаться в извергнутых нечистотах, пока не находит почтовую марку. Он лижет тыльную часть «Марианны» языком, который напоминает морепродукт, забытый на рынке.
— Прогресс не остановишь! — говорит он.
— Это к чему?
— Я про их манию парфюмировать клей на марках! Идея неплохая, заметь, но где я не согласен, это что они их парфюмируют мятой. Запахи должны быть разными, чтобы каждый мог выбрать, что ему надо. Потому что у кого-то может быть аллегория на мяту. Если бы я был в правительстве, я бы отпечатал марки с запахом кофе с молоком на утро. Перно´ в полдник. В обед квашеную капусту. После обеда — коньяк и на пятичасовой чай — божоле с сардельками и чесноком. Таким образом, каждый получит то, что ему надо.