История русского романа. Том 2
Шрифт:
«вольность», невозможная для прежних принципов построения образа у Толстого. А вот Нехлюдов после свидания в тюрьме: «Нехлюдову с необыкновенной ясностью пришла мысль о том, что всех этих людей хватали, запирали или ссылали совсем не потому, что эти люди нарушали справедливость или совершали беззакония, а только потому, что они мешали чиновникам и богатым владеть тем богатством, которое они собирали с народа» (32, 300). Эта мысль — одна из важнейших в романе. Она обнажает грабительскую природу полицейского судопроизводства и права и, хотя выражена от лица Нехлюдова, носит тем не менее всеобщий, безличный характер.
Все размышления Нехлюдова о зле собственной и окружающей жизни очень мало говорят об индивидуально — психологическом своеобразии самого процесса течения его мыслей и чувств, но зато с предельной точностью и часто в откровенно публицистической форме выражают мысли автора.
Необходимо также отметить, что нравственное просветление Нехлюдова, в отличие от нравственных открытий предыдущих
С этим новым качеством традиционного толстовского героя связана и не совсем обычная композиция романа. Было бы неверно утверждать, что роман начинается с середины действия, после чего Толстой возвращается к его началу. Все дело в том, что начало действия, его настоящая завязка — это именно встреча Нехлюдова с Масловой на суде и несправедливый судебный приговор, вынесенный Масловой. Здесь завязаны все узлы: и сложный характер взаимоотношений главных героев, и переплетение их личных судеб с механикой бюрократического судопроизводства, и взаимодействие различных сфер социальной жизни. Короче говоря, здесь берут свое начало все главные темы романа. Что же касается рассказа о прошлом героев, то, оставаясь за пределами главного действия, он является только небходимым пояснением к нему и потому дан после того, как это действие уже началось. Применительно к образу Нехлюдова это значит, что он нужен Толстому уже «воскресшим», а не в процессе своего возрождения.
Рассказ о предшествующем началу действия прошлом Нехлюдова и Масловой охватывает два периода их жизни — пору юношеской чистоты и последующего нравственного падения. Падение каждого из героев обусловливается объективной логикой воздействия социальных, развращающих человека условий существования — условий жизни богатого и праздного барина и беззащитной бедной крестьянской девушки, полугорничной — полу- воспитанницы помещиц, теток ее соблазнителя. И здесь, в экспозиции романа, процесс нравственного падения Нехлюдова не показан. О нем лишь кратко рассказано, причем акцентируется влияние среды, стимулирующей «животное» и парализующей «духовное» «я» героя. Соотношение того и другого служит в «Воскресении» только мерой оценки, но само по себе уже не составляет проблемы, подлежащей художественному анализу, как это имело место в «Анне Карениной». В обоих романах «животное» обозначает социальное зло эгоистической жизни. Но последнее настолько явственно выступает в «Воскресении» как социальное зло, что уже не нуждается для своего истолкования ни в каком специальном психологическом построении. Показательно в этом отношении, что мысли о «духовном» и «животном» человеке выражены в романе в форме смутных размышлений Нехлюдова о самом себе, существенных только по тому выводу, который из них следует. В одной из черновых редакций они сопровождены следующей авторской оговоркой: «Все это он не обдумывал так, как это написано здесь, но общий вывод из всех этих доводов был ему уже ясен в его душе» (33, 101). Вот именно, вывод из всего предшествующего развития героя, его результат, а не самый процесс этого развития важен в данном случае Толстому.
Следствием пережитых страданий и унижений представлено и нравственное состояние Катюши Масловой в начале романа, состояние морально омертвевшего, потерявшего себя и безмерно несчастного человека. Но в противоположность нравственному пробуждению Нехлюдова, являющемуся одной из мотивировок развития действия, а не самостоятельно развивающимся сюжетом, нравственное воскресение Масловой обрисовано как длительный психологический процесс, органически включенный в действие романа. Это свидетельствует о том, что образ обычного героя социально — психологического романа — мятущегося, ищущего или протестующего интеллигента — в условиях бурного революционного подъема масс уже изжил себя, потерял свою былую актуальность, оказался уже непригодным для решения важнейших вопросов времени. В двери реалистического романа стучался новый герой, представитель самих масс. Первым таким героем, данным крупным психологическим планом, и стала Катюша Маслова.
Это не значит, что образы людей из народа не привлекали к себе до того внимания русских романистов, но даже в романах Толстого они никогда не давались в своем внутреннем развитии. Савельич в «Капитанской дочке», няня в «Евгении Онегине», Максим Максимыч в «Герое нашего времени», Антон Горемыка Григоровича, крестьяне в «Утре помещика» и в «Анне Карениной», солдаты в «Севастопольских рассказах» и в «Войне и мире», каторжане в «Записках из мертвого дома» — это все носители определенных нравственных ценностей или жертвы социальной несправедливости, но не развивающиеся характеры. Попытка Григоровича создать такой развивающийся характер в образе Акулины («Деревня»), как известно, не увенчалась успехом. То же следует сказать и об образе Пелагеи Мокроносовой, героини романа Решетникова «Где лучше?». Впервые эту задачу решил Толстой и только в образе Масловой. Объективной предпосылкой к тому явились глубокие сдвиги, происходившие в те годы в сознании самих народных масс.
Революционное брожение народных масс Толстой воспринял и отобразил в «Воскресении» как движение народа к истине. На это уже указано Я. С. Билинкисом в статье «Народ и революционеры в романе Л. Н. Толстого „Воскресение“». [614] Но Я. С. Билинкис не учел тот совершенно особый характер, который приобретает теперь у Толстого сама эта истина.
Если раньше Толстой искал выхода из противоречий общественной жизни и жизни личности на путях приближения к трудовым отношениям и нравственным нормам крестьянского существования, возводя эти отношения и нормы на степень высшего и неизменного идеала, то исповедуемая и проповедуемая теперь писателем истина оказывается для него уже как бы за пределами крестьянской жизни и крестьянского сознания.
614
О русском реализме XIX века и вопросах народности в литературе. Сборник статей. Гослитиздат, Л, 1960, стр. 402–446.
Это до сих пор не отмеченное обстоятельство вносит некоторое уточнение в совершенно справедливое, но часто слишком упрощенное понимание позднего Толстого, как выразителя психологии и настроений патриархального крестьянства. Таким упрощением страдает и другая работа Я. С. Билинкиса «Повествование в „Воскресении“». [615] Справедливо отмечая подчеркнутую объективность авторского голоса в этом романе, его установку на выражение абсолютной и всеобщей истины, исследователь рассматривает ее как непосредственное выражение крестьянского сознания. Получается, что представления об истине Толстого и крестьянских масс абсолютно тождественны. Тогда к какой же истине движется народ в романе? Этот законный вопрос остается в работах Я. С. Билинкиса без ответа. Ответ же на него заключается в том, что Толстой не был никогда безликим выразителем, механическим рупором крестьянских настроений, как это часто изображается, а стал после перелома своего миросозерцания идеологом крестьянских масс и выступал не только в роли их защитника, но и учителя. Исповедуемая и проповедуемая автором «Воскресения» истина (объективно, конечно, крестьянская) как бы отрывается от своего социального источника, теряет свой специфический крестьянский характер, превращается в найденную им не в крестьянстве, а в христианстве абсолютную общечеловеческую истину, открывающую выход из реальных противоречий жизни не только господствующим, но и угнетенным классам, возвышающуюся над сознанием последних и требующую от них своего постижения и уяснения. Иначе говоря, став окончательно на крестьянскую точку зрения, Толстой по — своему преобразует ее из стихийной в сознательную. Так, на основе стихийных крестьянских настроений складывается у него своеобразная идейная, религиозно — нравственная доктрина. Это вносит существенные изменения и в воззрения самого Толстого.
615
Я. Билинкис. о творчестве Л. Н. Толстого. Изд. «Советский писатель», Л., 1959, стр. 376–413
Преклоняясь ранее перед стихийностью и неподвижностью крестьянского сознания, отрицая роль передового общественного сознания, возможность и необходимость идейного воспитания масс, Толстой говорит теперь о прогрессивной роли «передовых», «мыслящих» людей (в своем, конечно, особом понимании), об их благотворном воздействии на общественное мнение и рассматривает последнее как важнейший фактор общественной жизни и ее прогрессивного развития от изживших себя «насильственных начал» к новым, «разумным началам» всеобщего равенства, братства и справедливости (см.: 28, 204–219). Именно эти воззрения лежат в основе взятой на себя Толстым роли учителя и проповедника, совершенно немыслимой для него в пору создания «Войны и мира» и «Анны Карениной», когда он ощущал себя отнюдь не духовным руководителем, а скорее учеником и последователем крестьянских масс.
Сознание народа и теперь остается для Толстого важнейшим фактором общественной жизни, но уже далеко не идеальным, а подлежащим «усовершенствованию».
Одним из центральных вопросов поздней публицистики Толстого является вопрос о «развращении» народа условиями его существования и о его преднамеренном, злостном «одурении» царским правительством и правящими классами. Вместе с тем со всей остротой встает перед писателем и проблема идейно — нравственного воспитания масс, которое мыслится им в плане очищения их нравственной природы от разъедающей ржавчины не только таких явлений, как пьянство, жажда наживы, разврат в собственном смысле слова, но прежде всего от «безнравственного» пови-