Иван-да-марья
Шрифт:
— Бабы-то у меня все на работе, — и попросил Киру быть за хозяйку.
Кира все делала весело, быстро. Нарезала хлеб. Бутерброды мы отложили и принялись за мед, огурцы и свежий хлеб.
— Хозяйка-то у вас молодая и добрая, — сказал дед, принеся нам деревянные ложки, совершенно такие же, как солдаты носят за голенищем и в лагере хлебают щи из бачков, так я брату и сказал.
— Хлеба я тебе сейчас принесу, — сказала Маша, — я бы и подольше с вами осталась, да мать заругает, — сказала девчонка так, как будто она с Кирой давно подружилась.
— Под
Когда дедушка отошел, брат Кире сказал:
— Ему тут все пчелы служат, деду, он тут пчелиный князь, и он лечит от порезов и вередов пчелиной.
— Что за пчелина?
— Вот когда пчелы чистят ульи, то все отверстия закрывают похожей на темный воск душистой пчелиной, она легко заживляет порезы и раны.
Кира резала хлеб, прижимая его к груди, — всех оделила по ломтю, чтобы держать и подбирать мед, когда он будет капать с ложки, и вот помню радость нашу, рассказы и расспросы деда, а она была в движениях свободна, вся преисполнена щедрой радостью, и щеки ее так разгорелись, что не только я, но даже и Зоя любовалась Кирой.
— Нет, ты дотронулся бы, — говорила брату Зоя. — Ну, ты и разгорелась, Кира, прямо огонь.
Живым огнем горели ее щеки, она сама то и дело прикладывала к ним ладони, чтобы остудить.
— Я и сама не знаю, отчего вдруг это. И зной, какой зной.
— А ржицу нашу, — спрашивал ее дед, — у вас не сеют?
— Да сеют, дедушка.
— Скажи ты, — повторял он, — скажи.
— Ну да, на Кубани, — продолжала Кира, — уже серпов нет, с косами выходят только те, у кого жнеек нет. Там везде белый хлеб. Пшеница кубанка, граненые колосья. А мне, дедушка, пишут из дома, — желая его обрадовать, сказала она, — такого обилия никогда еще не было.
— Доброе время, — говорил он, — урожай всюду какой.
— И на абрикосы этим летом будет урожай.
— Что же это за абрикосы такие?
Брат ему объяснил.
— Ишь ты, у казаков.
— На хуторах казаки богато живут.
— А хутор-то у него велик ли?
— Да иной хутор как большое село, тысяч десять, а то прямо город, и учебные заведения есть, и у казаков косилки, сноповязалки.
— Вот Господь дал, — сказал дед.
— И туда к казакам косари из центральной России приходят, — сказала Кира, — и у казаков косят. Я сама видела: косари идут в ряд, начинают старые.
— И у нас по старшине, дочушка, косари идут в ряд, начинают старые, они скажут: ну, с Богом, идут, только слышно: «зит, зит». Вот и до тех мест, значит, наши косари добираются. Что ж, — сказал дед, — у нас лес, пески, суглинок, мы живем беднее, полосы небольшие, жнут бабы у нас по старине, нагибаясь. За день-то рубаха на спине не раз взмокнет. А хлеб свой, не привозной, черный едим. Ну, гости вы мои дорогие, — говорил дед, нас угощая, а мед был теплый, обогретый солнцем, соты, вырезанные из старых дуплянок, из осиновых, уже трухлявых колод, были неровные, потолще к середине и светлей к краю.
— Дедушка
— Что, дочушка?
— А почему такой темный мед?
Нам хотелось все знать: с каких полей и где пчелы брали, и дед нам объяснял и показывал, приподнявшись, — какого сбору, брали с лугового цвета, а там по берегу и липа зацвела, вот светлый-то брали с липы.
Солнце играло, прорываясь сквозь листву, и мы ели деревянными ложками то темный, а то светящийся на солнце светлый мед, заедая его принесенными с гряд белобокими и прохладными молодыми огурцами. Брат их резал, и на разрезе выступала огуречная роса, мы их поливали медом и ели, и они, по словам Киры, пахли таким свежим, речным и напоминали астраханскую дыню.
Мед с хлебиной — собранной пчелами кисловатой ржаной и приятной пыльцой с колосьев — и вкусом своим напоминал нам дешевое деревенское лакомство: красные, облитые сахарной глазурью дули на выструганных чистых палочках, дули, облитые вишневой глазурью, в которых был сладкий перетертый хлеб с самым дешевым медом.
— Скоро и хлеб новый будем есть, — сказал брат, — вот как подсохнет в снопах зерно, на мельницу отвезут, обмолотят и положат на стол первый горячий каравай — куда там белому хлебу, ржаной самый душистый. Солдаты говорят — от черного хлеба у людей сила, а белый приятен, да расслабляет.
Мы лакомились, а над нами летали и к нам залетали дедушкины пчелы. Зоя вскакивала и отбегала.
— Да ты только от нее не отмахивайся, — говорил дед, — ты ее не бойся, ее не тронь.
И беззаботной радости и смеха беспричинного было за столом много.
— Так-то работают и снуют, как добрые пряхи. Вот туда улетают за взятком и сюда несут, а там, в улью-то, крылышками другие машут — прохладу устраивают, воздух горячий прочь гонят. Ох, сегодня они и работают.
Брат, склонясь к нему, слушал. Он, как и мама, среди крестьян и солдат чувствовал себя хорошо, свободно и просто, он отдыхал.
— А меня ты и не узнал, дедушка, — сказал ему брат.
— Вот что-то и не припомню.
— Когда я еще кадетом был, — сказал нам брат, — с друзьями был у тебя. Мы к тебе вчетвером так же тогда пришли, и ты нас медом так же угощал.
— Прости, сынок, то, что ко мне приходили военные эти ребята не раз, это я помню, — все стриженые, как солдаты, были ребята, все в белых рубахах и черных погонах, все молодые.
— Это я тогда их к тебе на пчельник из бора привел, мы там в палатках ночевали.
— Так-то с ними был унтер-офицер с двумя нашивками.
— Так это, дедушка, и был я.
— Было, было, — сказал он, — да ведь давно, давно, сынок, было, где же вас всех вспомнить. А вот глаза твои, теперь, когда ты говоришь, я как будто припоминаю. Вот ты и офицер, а тогда-то?
— Тогда-то я еще учился. Хочу поблагодарить тебя, дедушка.
— За что же?
— За добрый совет. Ты тогда рассказывал о турецкой кампании.
— А вот что я говорил, какой совет тебе дал, то, кормилец, я уж теперь-то не припомню.