Иван-да-марья
Шрифт:
Проходит еще три с половиной года, и по письмам становится ясно, что работа едва ли будет завершена: жизненные силы Зурова на исходе, он одинок, болен. Последнее упоминание о повести «Иван-да-марья» в его письмах М. Грин относится к августу 1969 года (ему остается жить два года): «Работаю по утрам над повестью, но работа идет вяло. Прежней радости нет. И людей близких нет. Сильно сокращаю, выбраковываю места, которые когда-то мне нравились, а черновик повести, Вы это знаете, в ужасном виде».
С этим согласится любой, кто посмотрит на этот черновик. Повесть, по сути, закончена, она вписывается в определенные рамки: известно ее начало, написанное в нескольких незначительно меняющихся вариантах, известен и конец, который был для писателя настолько несомненным, что не менялся ни разу.
Зуров изумительно чувствовал язык и умел управляться со словом. На чужбине, после десятилетней эмиграции, это вызывало восторг. Известный социолог Питирим Сорокин, профессор Гарвардского университета, признавался: «Ваш „сочный“ язык и Ваш талант живо воскресили ряд знакомых картин, типов из собственной жизни, хорошо знакомых мне, но забытых за все эти годы жизни вне России. Я испортил свой русский язык и потому просто удивляюсь, как Вы смогли не только сохранить его, но выработать Ваш красочный стиль». Талант обращения со словом не исключает кропотливого труда. Зуров работал так: если его не устраивала фраза, которую он только что напечатал на машинке, он бросал ее на полуслове и писал второй вариант, если плох казался и второй, то рядом появлялись третий, четвертый и так далее. Это был, так сказать, фундамент, за которым следовала еще и надстройка: слова писались сверху, части предложений и целые абзацы переносились с места на место, и так до тех пор, пока слова не вставали единственным верным на его слух образом.
«Иван-да-марья» — это повесть о великой любви. Есть ли в литературе тема более достойная и более знаменательная? Любовь зуровских героев вспыхивает, как новая звезда, и трагически гаснет, но, подобно свету звезды, доходит до нас спустя многие десятилетия. Мы смотрим на нее глазами повествователя, четырнадцатилетнего подростка — кто еще мог бы так трепетно и с таким самоотречением принять чувства старшего брата и девушки, которую только-только успел полюбить сам первой горячечной и целомудренной любовью. Впрочем, повествователь тоже занимается реконструкцией: он, уже давно взрослый, седой человек, вспоминает эту историю любви как самое яркое, самое значимое событие своей жизни.
Главного героя повести действительно, как задано заглавием, зовут Иван, но героиня — не Марья, а Кира. Проникнувшись историей их любви, М. Грин предположила присутствие в пронзительном описании чувства глубоко личные нотки и задала осторожный вопрос старому знакомцу Зурова еще по печорским экспедициям, преподавателю Кембриджского университета, историку и литературоведу Н. Е. Андрееву. Тот отозвался немедленно: «…что за произведение, над которым работал Л. Ф., где героиня Кира? Где будет храниться рукопись? Нельзя ли на нее взглянуть? Это крайне (но чисто лично) меня интересует, ибо у меня ряд личных наблюдений и данных о Кире, которая была великой любовью Леонида Федоровича в 30-х годах, но была уже замужем за хорошим человеком, но не подходящим… <…> Мы с Леонидом Федоровичем никогда не говорили на эту тему, но он знал, что я знаю, и это мужское молчание нас сближало».
С Кирой Борисовной Иртель-Брендорф Зуров познакомился в 1935 году в Таллине, у нее действительно был муж, да еще и маленький сын. Об их отношениях известно очень мало: Зуров сохранил несколько писем Киры. Некоторые — краткие, дружески небрежные, за двумя подписями, Киры и ее мужа. Редкие — на нескольких страницах, с упреками и выяснением отношений, с признаниями и пониманием, что впереди — тупик. Что мог предложить Зуров любимой женщине — гол как сокол, без крыши над головой, больной и одинокий? Тем все и кончилось. Последние поздравительные открытки датированы 1939 годом.
Кира из повести мало похожа на свой прототип [2] , ее постоянно осеняет высокая поэзия, она будто на миг выступила из легенды и воплотилась в слове. Но не только личная драма была положена Зуровым в основу повести — историю любви и
2
После первой публикации реконструкции текста «Иван-да-марья» в журнале «Звезда» в Википедии появилась статья, посвященная Кире Борисовне Григорьевой (такова была ее фамилия во втором браке).
3
Новое время. 1915. 18 апр. (1 мая). Владимир и Анна Свидзинские похоронены в Пскове на Мироносицком кладбище. Благодарю за эти сведения Георгия Викторовича Векшина, внука Г. В. Свидзинского (См. также его очерк «Вопреки испытаниям времени» // Вышгород (Таллин). 2013. № 1–2. С. 22–36).
Может быть, та ревностность, с которой Зуров относился к своей последней повести, сродни ревности — ему никак не хотелось расставаться с памятью о любимой. Пока был жив — любовь согревала. Теперь она согреет нас.
Повесть Зурова приходит к читателю не в том виде, в каком он сам выпустил бы ее в свет, но в последнем приближении. Она будет говорить сама за себя. А ее читатели, возможно, ответят на вопрос, заданный Г. В. Адамовичем еще в 1948 году. Тогда, упомянув в своих «Литературных заметках» рассказ Зурова «Ванюшины волосы», он прикоснулся к самым жгучим, самым мучительным раздумьям литераторов русского зарубежья: «В рассказе каждое слово пахнет Россией, и слишком мы здесь стали к этому особому, таинственному запаху чувствительны, чтобы сразу его не уловить. Зуров — настоящий писатель. Когда-нибудь, когда все перемелется и все наши раздоры и разъединения сойдут на нет, русские люди со стыдом будут вспоминать, что этому настоящему писателю — да и не ему одному — случалось с тоской спрашивать себя: стоит ли писать, раз написанное все равно обречено лежать в ящике, годами, годами, может быть, десятилетиями? Оценит ли кто-нибудь этот подвиг?»
Ирина Белобровцева
Иван-да-марья
В наш класс падало солнце, а доносившийся в открытые окна шум губернского города кружил головы. Весной мне исполнилось четырнадцать лет, и это было счастливое время. На уроке французского языка я начал писать стихи.
Неблагополучно было с математикой, и на последнем экзамене, вычерчивая на доске теорему, я два раза запутался, но друзья с дальних парт помогли.
— Ну, как? — спросил я их, переведя дыхание, положив мел и вытирая платком руки.
— Вначале ты, конечно, ошибся, — сказал коротко остриженный Шурка, — ну, да не так-то он строго и спрашивал.
— Что ты время теряешь, — добавил другой, — спроси Константина Константиновича, обязательно спроси.
Помню, с замиранием сердца я выбежал из класса и возле учительской нагнал высокого и неторопливого математика.
— Константин Константинович, простите, — сдерживая дыхание, сказал я.
Он остановился и по своему обыкновению весьма хмуро посмотрел на меня.
— Ну, — спросил он, — в чем дело, Косицкий?