Июнь-декабрь сорок первого
Шрифт:
На Халхин-Голе я узнал их одаренность, безотказность, их мужество и хладнокровие под огнем.
Готовили мы специальный номер "Героической красноармейской" ко дню генерального наступления советско-монгольских войск. Лапину и Хацревину было поручено написать очерк о русском штыке. Они отправились на передовую и в батальон пришли под самый вечер. Командир сказал им: "Да, есть у нас мастера штыкового боя, сейчас я их вызову". Но Лапин ответил: "Зачем же, зачем, мы сами туда пойдем". И поползли. Добрались до взводной ячейки и там провели ветреную, тревожную,
Был и такой случай - уже во время нашего наступления. Вместе с Павлом Трояновским Лапин и Хацревин отправились за реку Халхин-Гол, чтобы написать о героях штурма сопки Песчаная. Они совершили тот же путь, что и прежде, и явились в батальон. Комбат говорит им, что героев много, скоро должен вернуться инструктор политотдела, он все знает и подробно расскажет. И снова они заявили: "Почему же? Мы сами пойдем".
Трояновского я еще ранее предупредил: "Смотрите за ними внимательно, не пускайте куда не надо". Он их и не пускал. Но они не послушали его. Трояновский пригрозил, что пожалуется редактору: "Редактор приказал не пускать вас туда..."
Улыбнувшись, писатели сказали, что такого приказа не могло быть. И ушли. Вместе с Трояновским. Вернулись. Написали хорошо.
Весь их душевный строй, весь склад их характера и их внутреннее содержание говорили о том, что нельзя, например, вызывать солдата для беседы с журналистом, чтобы спасти жизнь журналиста.
Как-то между делом я заговорил об этом с Лапиным и Хацревиным. Они ответили мне - не дословно, но смысл такой: надо делать газету чистыми и честными руками. Чтобы звать человека на подвиг, надо делить с ним опасности и трудности фронтовой жизни. И они, когда требовало дело, шли навстречу опасностям и невзгодам войны. Что ж, точка зрения у нас была одинаковая!
В начале Отечественной войны Лапин и Хацревин сразу же выехали на юго-западное направление, и в газете стали появляться день за днем их "Письма с фронта". Достаточно было прочитать даже первые их очерки, чтобы увидеть, что писатели и на большой войне, как и на Халхин-Голе, остались верными своим журналистским принципам: в походе и в бою - с бойцами, рядом с ними.
Ответственный секретарь редакции Александр Карпов однажды сказал мне, что наш кадровик, человек деловитый, но прямолинейный, сокрушается по поводу того, что Лапин и Хацревин пишут вместе один очерк, а занимают две штатные единицы.
– Что же ты ему ответил?
– спросил я Карпова.
– А я ему сказал, что здесь нужна не арифметика, а алгебра. Для Лапина и Хацревина не жалко и четырех штатных единиц.
Да, лучшего ответа, пожалуй, и не придумаешь!
* * *
Действительно, я вспоминаю, что каждый их очерк вызывал в редакции истинную радость. Фронтовая спешка не мешала им оставаться настоящими художниками. Известно, что в то горячее время писать приходилось быстро, "на ходу" и на очерках могли быть следы и штампа, и схематизма, и декларативности. Но очерки Лапина и Хацревина всегда отличались глубиной размышлений, точными характеристиками, сочным языком, искрились солдатской мудростью. Вот и в их первом очерке, опубликованном в сегодняшней газете, есть такая сценка:
"Летчики шагают по полю, говорят громкими голосами, словно рядом еще гремят моторы.
– Я следил за тобой, ты точно работал. Как только командир сбросил бомбы, я тоже.
– С какой высоты?
– Низко, знаешь, кажется, что видел глаза гитлеровцев.
– Ну, и какого они цвета?
– Сволочного".
Или такие строки из других "Писем":
"Зарылись по уши в землю гады, - сказал он хриплым от напряжения голосом, - но мы их откопаем..."
Еще одна сценка:
"Раненый красноармеец, с трудом припадая на простреленную правую ногу, появляется из мокрой глины и мрака. Его подхватывают санитары. Тут же, прикрывшись плащ-палаткой, они накладывают повязку. Его лица не видно. Лежа на подстилке, он старается без умолку говорить, преодолевая боль.
– Ничего, ничего, починю ногу и вернусь. Будем бить зверя. Все в порядке, ребята..."
Да, не раз Борис Лапин и Захар Хацревин за свою короткую фронтовую жизнь одарят нас своими выразительными и эмоциональными очерками, которые я назвал бы "путевыми очерками", и не только по содержанию, но и потому, что писатели действительно все время были в пути - из дивизии в дивизию, из полка в полк, из роты в роту, где, так сказать, в огне и пороховом дыму добывали материал о бое и о людях в бою.
* * *
Выступили в этом номере также Петр Павленко, Ванда Василевская, Борис Галин. Особенно хотелось бы отметить статью Павленко "Изверги и людоеды". Впервые мы заговорили о плене. Вопрос в те дни непростой, сложный, жгучий. Не раз нам придется возвращаться к нему. А ныне Петр Андреевич, встретившись с раненым младшим сержантом Тищенко и узнав, что он вырвался из фашистского плена, записал его безыскусственный рассказ о том, как гитлеровцы измываются над пленными и ранеными советскими воинами, мучают, убивают их. Впервые в газете прозвучали слова, которые многократно повторялись: "Лучше смерть, чем плен..."
В сообщениях Совинформбюро появились еще более тревожные направления островское, полоцкое, лепельское, слуцко-бобруйское, могилев-подольское, борисовское...
Ко многому можно привыкнуть, но с такими сообщениями смириться было трудно.
Этот номер у нас особенный. Впервые выступает Алексей Толстой.
Накануне я позвонил Алексею Николаевичу на дачу, в подмосковную Барвиху. Он сразу же взял трубку, словно дежурил у аппарата. Я назвал себя и спросил, не сможет ли он приехать к нам в редакцию.
– Сейчас приеду.
Часа через полтора открылась дверь - и в мой кабинет вошел Толстой вместе с женой Людмилой Ильиничной. Большой, грузный, в светлом просторном костюме, в широкополой мягкой шляпе, с тяжелой палкой в руках. Едва переступив порог, сказал своим высоким баритоном:
– Я полностью в вашем распоряжении...
Нетрудно понять, как мы были рады согласию выдающегося советского писателя сотрудничать в "Красной звезде". Я усадил Алексея Николаевича и Людмилу Ильиничну в кресла, заказал для них чай с печеньем. Прежде чем начать деловой разговор, признался: