Из Багдада в Стамбул
Шрифт:
Мы шли вверх вдоль реки, чтобы перейти через верхний мост. Там я остановился, чтобы бросить взгляд на былую резиденцию Гаруна аль-Рашида. Она лежала прямо предо мной, слева от сада, за конкой и дальше к северу, блестя на солнце, во всем своем великолепии, но не без различимых следов упадка. Рядом – высоченный минарет и правительственное здание, фундамент которого омывали воды Тигра. Справа лежал населенный арабами-атилами пригород с медресе Понстансир – единственным сооружением, дошедшим до наших дней со времени правления халифа Мансура. А за этими зданиями расстилалось целое море домов, нарушаемое только безмолвными минаретами с глазурованными куполами и десятками мечетей. То тут, то там из моря крыш вырывалась резная ветвь пальмы,
То, что рассказывают о нем сказки «Тысячи и одной ночи», – не что иное, как вранье. Настоящий Гарун совсем другой, чем в сказке. Изгнанный собственным народом, он бежал и умер в Персии. Он лежит под золотым куполом в Мешхеде в Хорасане, Зубейда же, расточительница народных миллионов, спит вечным сном на краю пустыни под каменным монументом, превращенным веками в руины. Здесь же покоится халиф Мамун, оболгавший божественность Корана. При нем вино текло по руслам рек, а при его наследнике Мутасиме стало еще хуже. В далекой дикой местности он возвел себе резиденцию Самарра, настоящий рай земной, но на его создание ушла вся государственная казна, и пока раззолоченные сирены услаждали уши тирана, народ проваливался в пропасть нищеты. Наместнику Пророка Мутаваккилю и это показалось малым – он построил себе новую резиденцию, а чтобы переплюнуть всех, несущие конструкции здания должны были быть изготовлены из знаменитого «дерева Заратустры». Это дерево, гигантский кипарис, стояло в Тусе, в Хорасане. Напрасно взывали к богу маги и жрецы учения огнепоклонников. Они предлагали гигантские суммы, только чтобы спасти символ своей веры. Увы! Дерево срубили. Его по частям перевезли вверх по Тигру и доставили как раз вовремя – к моменту, когда Мутаваккиль был убит своим телохранителем-тюрком.
С ним минула эпоха халифов, и слава святого города растаяла в веках. В Багдаде было тогда сто тысяч мечетей, восемьдесят тысяч базаров, шестьдесят тысяч бань, двенадцать тысяч мельниц, множество караван-сараев и два миллиона жителей. Какая противоположность сегодняшнему Багдаду! Грязь, пыль, нищие повсюду. Даже мост, на котором я стоял, был неисправен. Вместо названия Дар-ульхалифат городу больше подходило Дар-эт-таун – Дом чумы. Несмотря на остатки былого величия, треть оставшейся территории состоит из пустырей, кладбищ, заболоченных участков и заросших бурьяном развалин, где ищут свою добычу падалыцики.
Эпидемии возобновляются здесь каждые пять-шесть лет, и жертвы их исчисляются тысячами. Ислам подобным бедствиям может противопоставить лишь равнодушие. «На все воля Аллаха, мы ничего не можем сделать». Во время одной из таких эпидемий в 1831 году английский посланник прилагал все усилия, чтобы предотвратить распространение болезней, но против него ополчились муллы, и он вынужден был спасаться, обвиненный в «противодействии Корану». Каждый день от чумы тогда умирали три тысячи человек. К этому прибавился и прорыв каналов, когда за одну ночь было снесено водой более тысячи домов со всеми их обитателями.
От этих мыслей мне сделалось так плохо, будто я сам испытал нечто подобное. Несмотря на жару, меня бил озноб. Я поежился и поскакал вслед за остальными, чтобы поскорее расстаться с городом и со своими горькими мыслями.
Оставив слева улицу, ведшую на Басру, справа – на Деир, мы подошли к кирпичному заводу и могиле Зубейды, миновали канал Ошах и оказались, что называется, в чистом поле. Чтобы добраться до Хиллы, нам нужно было пересечь тонкий перешеек, разделяющий Евфрат и Тигр. Здесь в конце Средневековья сад рос на саде, поднимались пальмы, благоухали цветы, плодоносили фруктовые деревья. Сейчас здесь, говоря языком поэта, «ни дерево не бросит тени, ни ручеек не напоит песок». Рукотворные каналы высохли и нужны только для укрытия разбойным бедуинам.
Солнце жгло все немилосерднее, а в воздухе еще висели ощутимые следы Каравана Смерти, прошедшего здесь вчера. У меня было ощущение, что я нахожусь в переполненной непроветренной палате для чумных больных. Это заметил не только я, но и Халеф, а англичанин поводил своим распухшим носом, пытаясь уловить хоть одно свежее дуновение.
То и дело мы обгоняли старых паломников, желавших быть похороненными в Кербеле и в изнеможении присевших на обочине дороги, или группу шиитов, нагрузивших на несчастного мула слишком много мертвых тел. Бедное животное еле брело, все в пене, люди с заткнутыми носами тащились поодаль, а стелющийся за ними невыносимой дух набегал на нас невидимыми, но почти осязаемыми волнами.
Прямо на дороге сидел нищий, он был абсолютно гол, если не считать маленькой тряпицы на бедрах.
Свои муки по поводу убитого Хусейна он выразил своеобразным способом – бедра и руки у него были проткнуты ножами, а икры, шея, нос, подбородок и губы пронзали длинные иглы, на поясе висели, глубоко воткнувшись в тело, железные крючки, которые оттягивали грузила; остальное тело было утыкано спицами; на гладко выбритой голове он вырезал длинные полосы; в каждый палец ноги и руки было воткнуто по щепке, и не было на его теле ни одного места размером больше пфеннига, не пораженного каким-нибудь острым предметом.
Когда мы приблизились, он поднялся, и вместе с ним в воздух взвилась туча мух и прочей летающей нечисти, сидевших на этой живой ране. Парень выглядел не лучшим образом.
– Дирига Аллах, вай Мухаммад! Дирига Хасан, Хусейн! – вскричал он диким голосом и простер к нам руки.
Я встречал в Индии кающихся, обрекавших себя на ужасные муки, и чувствовал к ним сострадание. Этому же глупому фанатику я бы с удовольствием залепил оплеуху, ибо, помимо ужаса, который вызывал его внешний вид, он претерпевал страшные муки, чтобы отметить день смерти такого грешного человека. И при этом фанатик считает себя святым, которому после смерти обломится высший разряд в раю!
Хасан Арджир-мирза бросил ему золотой доман.
– Аллах возблагодарит тебя! – закричал парень, подняв руки подобно жрецу.
Линдсей открыл сумку и дал ему монетку в десять пиастров.
– Субхалан Аллах! – произнес этот урод, но уже менее истово, ибо посчитал, что ему подал не Линдсей, а сам Господь.
Я вынул пиастр и швырнул ему под ноги. Шиитский святой сначала сделал удивленное лицо, а потом изобразил гнев.
– Аздар! Скряга! – закричал он и с невероятной быстротой забормотал: – Скряга, пять скряг, десять скряг, сто скряг, тысяча скряг, сто тысяч скряг!
Он растоптал мой пиастр, изображая бешенство, которого в другой ситуации можно было бы и испугаться.
– Сиди, что такое «аздар»? – спросил меня Халеф.
– Скряга.
– Аллах-иль-Аллах. А как будет «глупый, никчемный человек»?
– Бузаман.
– А «грубый невежда»?
– Джаф.
Тут маленький хаджи повернулся к персу, наставил на него руку, сделал оскорбительный жест и закричал:
– Бузаман! Джаф, джаф!
Тут нищий разразился такой отборной бранью, что у всех нас открылись рты. «Святой мученик» знал выражения самых грязных низов. Мы не стали дожидаться конца этого каскада ругательств и поскакали прочь.