Из истории клякс. Филологические наблюдения
Шрифт:
Хрестоматийным примером из «музыкальной истории» клякс здесь может служить легендарный случай с Джоаккино Россини, которому однажды, по его собственному признанию, случайно посаженная на партитуре клякса «подсказала» радикальную, но выигрышную в конечном счете смену тональности в третьем акте оперы «Моисей в Египте» (1819):
Когда я писал хор в соль минор, я нечаянно опустил перо в склянку с лекарством, а не в чернильницу. Получилась клякса, а когда я подсушил ее песком (промокательная бумага тогда еще не была изобретена), она сама собой приобрела такую форму, что я тут же решил сменить звучание соль минор на соль мажор. Вот этой-то кляксе, собственно, и обязан весь эффект [139] .
139
Weinstock H. Rossini. A Biography. New York: A. A. Knopf, 1968. P. 91 (Письмо Россини к Louis Engel).
Эффект новой модуляции был исключительным. Современники вспоминали, что по контексту и музыкальному содержанию оперы Россини мажорный финал минорного распева скорбной молитвы («Dal tuo stellato soglio») вызвал необыкновенный энтузиазм у слушающих:
В 1818 году Россини написал для Театра Сан-Карло в Неаполе оперу в три акта «Моисей в Египте». <…> Опера «Моисей» с первого представления имела значительный успех, но, к сожалению, автору либретто пришло в голову представить, в третьем акте, переход через Чермное море, изображение которого на сцене не заслужило одобрения публики. Автор либретто был в отчаянии.
140
Ростислав. Несколько слов о Россини, его образе жизни и музыки // [Толстой Ф.] Три возраста. Капитан Тольди. Современные статьи и смесь: Статьи музыкальные Ростислава. Дневник наблюдений и воспоминаний музыканта-литератора. СПб.: В. Исаков, 1855. С. 523. Ростислав — литературный псевдоним Феофила Матвеевича Толстого (1810–1881).
Историю о кляксе, столь удачно принявшей форму мажорного ключа и предвосхитившей сценический успех «Моисея в Египте» (на долгие годы ставшей одной из самых знаменитых опер композитора и определенно самой знаменитой при его жизни), можно счесть при этом, конечно, вполне анекдотичной. Но и в качестве такого анекдота она остается занимательной для размышлений о превратностях творческих обретений. Легко понять, почему именно о «кляксе Россини» вспомнил Уистен Хью Оден, рассуждая о (не)предсказуемом характере сочинительства и увидя в ней тот «вердикт, различающий Случай и Провидение», который «безусловно заслуживает называться вдохновением» [141] .
141
«Such an act of Judgment, distinguishing between Chance and Providence, deserves, surely, to be called inspiration» (Auden W. H. Writing // Auden W. H. The Dyer’s Hand and Other Essays. New York: Random House, 1962. P. 16).
В «кляксе Россини» можно, впрочем, усмотреть и ту иронию, что по стечению обстоятельств сатирический образ композитора, доверяющего методу Spruzzarino, изначально связывался Хэйесом с Ганном как поборником музыкальной «итальянщины». В творчестве Россини «итальянщина» достигла своего апогея, так что и сама история с кляксой, заменившей собою нотный знак, выглядит как свидетельство правоты, но недальновидности Хэйеса. Другое дело, что сочинитель, рассчитывающий на удачно выпавший жребий (или, в нашей версии, — на удачно разбрызганные кляксы), волен рассчитывать на успех, но — поэтому же — рискует остаться ни с чем, кроме своего «случайного» сочинения. Само изображение композитора, «кляксящего» нотную бумагу, или художника, марающего пятнами холст, отныне хотя и по-прежнему окарикатуривает, но в то же время подчеркивает и обыгрывает аксиологическую неопределенность понятия «искусство». Что, говоря попросту, следует считать «хорошей» музыкой и «хорошей» живописью, а что «плохой»?
В истории русской музыки мишенью такого фольклорно-сатирического, а вместе с тем драматического по своим жизненным последствиям изображения стал Александр Васильевич Лазарев (1819 —?), одержимый манией величия композитор-самоучка, автор помпезных (и «классических», по его собственному определению) ораторий и кантат («Смерть Олоферна», «Сотворение мира», «Страшный суд», «Помилуй нас, Боже», «Предсмертные гимны черкесов перед сражением с русскими»), оказавшийся на недолгое время в центре театральных и общественных пересудов конца 1850-х — начала 1860-х годов. Биография Лазарева, как и его творчество, остаются до сих пор неизученными, хотя мемуарные и публицистические упоминания о нем достаточно многочисленны. Личность Лазарева по преимуществу рисуется в фарсовом и курьезном ключе, начиная с экзотического прозвища «абиссинский маэстро», закрепившегося за ним после якобы совершенных путешествий по северной Африке и Азии, странного внешнего вида и вызывающей манеры одеваться (страсть к белым жилетам, а также фестонам и розеткам на фраке) и вплоть до самозабвенной и потешавшей современников саморекламы, апофеозом которой стало издание инициированной им брошюры «Лазарев и Бетховен», в которой сравнивались таланты обоих композиторов (не в пользу Бетховена) [142] . Своих музыкальных слушателей Лазарев поражал приверженностью к громоздким многоинструментальным композициям (производившим, по выражению одного из современников, впечатление «нескончаемого настроивания инструментов»), громоподобному басовому звучанию (в частности, использованию так называемых бомбардонов — медных духовых труб низкого строя), а также смешению самых различных музыкальных стилей [143] . Дополнительную скандальность личности Лазарева придавало и то, что, позиционируя себя в качестве русско-славянского патриота, сам он стоял вне групп и группировок, занятых спорами о путях и судьбах национальной музыки (прежде всего публицистики апологетов и критиков т. н. «Могучей кучки» — М. А. Балакирева, М. П. Мусоргского, А. П. Бородина, В. В. Стасова, А. Н. Серова и др.). Играя роль своего рода графа Хвостова в музыке, Лазарев уже тем самым давал достаточно поводов для вышучивания, но к журналистской сатире в данном случае примешивалась и «принципиальная сторона» вопроса — защита «настоящей» и именно национально-настоящей музыки от дилетанта и шарлатана.
142
Лазарев и Бетховен. Творения их и музыкальные заслуги. СПб.; М.: Типография Ю. Штауфа, 1860. Автор брошюры не указан, но по публичному признанию самого Лазарева им был некий «действительный статский советник Владимир Иванович Марков» (Дневник темного человека // Русское слово. 1861. Март. Смесь. С. 43).
143
Санкт-Петербургские ведомости. 1860. № 45. 28 февраля. С. 214. В этой же заметке о концерте «новой музыки славянского характера» Лазарева, состоявшемся в зале Дворянского собрания, музыка композитора характеризовалась как «не заключающая в себе элементов германского, итальянского и русского», как отличительная «собственность композитора, происхождением русского, а следовательно и славянина» (Санкт-Петербургские ведомости. 1860. № 45. 28 февраля. С. 214).
Кульминационным событием для дискредитации Лазарева, в конечном счете, стал широко разрекламированный концерт в зале Немецкого собрания в Санкт-Петербурге 2 марта 1861 года, на котором предполагалось «сравнительное» исполнение музыки Бетховена и самого «абиссинского маэстро» (под его же собственным дирижированием), а вырученные от концерта средства предполагалось перечислить в фонд помощи христианам Сирии. Однако обещанное соревнование двух музыкальных титанов было сорвано, едва начавшись. При монументально оглушающем начале «Гимна славянам» Лазарева, открывавшего собою концерт, ряд слушателей стал свистеть и выражать шумное недовольство. Особую активность при этом проявил неутомимый противник Лазарева, композитор-вагнерианец и музыкальный критик А. Н. Серов [144] : воспользовавшийся наступившей паузой, он встал на стул и призвал публику забросать маэстро гнилым картофелем, чтобы прекратить концерт, который, по его мнению, позорит Бетховена и оскорбляет российскую столицу. Лазарев обратился к публике с просьбой продолжить исполнение концерта увертюрой C-dur, но когда зал затих и оркестр продолжил свое выступление, нервы изменили самому композитору, и он неожиданно крикнул в зал: «Молчать». Приказ маэстро привел, однако, к прямо противоположному результату — свисту, топоту и смеху публики, поставившим на концерте окончательную точку [145] . Журналисты, освещавшие по свежему впечатлению происшедшее в зале Дворянского собрания, в меру своих усилий придали суматохе анекдотические подробности: так, якобы Лазарев в ярости кинул в Серова дирижерской палочкой, а музыканты, поддавшись общему скандалу, швырялись пюпитрами и издавали на своих инструментах какофонические звуки и т. д. [146] Для зачинщиков беспорядка вечер закончился на гауптвахте: Серов был посажен под недельный арест и оштрафован на 25 рублей, а Лазарев выслан из Петербурга. Спустя несколько дней ко всем деталям добавилась еще и финансовая пикантность: выяснилось, что собранная Лазаревым со своего концерта и переданная им петербургскому обер-полицмейстеру филантропическая помощь сирийским христианам выразилась («за всеми расходами») в смехотворной сумме 30 рублей.
144
Еще за год до концерта Серов печатно высказывал желание, «чтобы петербургские концертные залы навсегда перестали быть поприщем для музыкальных подвигов подобного господина» (Музыкальный и театральный вестник. 1860. № 10. Перепечатано в: Серов А. Н. Критические статьи. Т. III. СПб.: Типография департамента уделов, 1895. С. 1255–1257).
145
Наиболее объективным при всей иронии и сдержанном изложении происшедшего кажется анонимный фельетон «Дневник темного человека», напечатанный в журнале Г. Кушелева-Безбородко «Русское слово» (1861. Март. С. 39–47).
146
Северная пчела. 1861. № 75; Санкт-Петербургские ведомости. 1861. № 75; Русский мир. 1861. № 24; Искра. 1861. № 17; Время. 1861. Т. 2. С. 137–138; Заметки праздношатающегося // Отечественные записки. 1861. № 4. Смесь. С. 48–57. Также см. мемуарные отзывы: Воспоминания Юрия Арнольда. Вып. III. M.: Типография Э. Лисснера и Ю. Романа, 1893. С. 48–50; Воспоминания B. C. Серовой. СПб.: Шиповник, 1914. С. 45; Фитингоф-Шель Б. А. Мировые знаменитости. СПб.: Типография Пайкина, 1899. С. 166–171; Скальковскип К. А. В театральном мире: Наблюдения, воспоминания и рассуждения. СПб.: Типография А. С. Суворина, 1899; Ипполитов-Иванов М. М. 50 лет русской музыки в моих воспоминаниях. М.: Госмузиздат, 1934. С. 37. См. также: Фрадкина Э. Зал Дворянского собрания: Заметки о концертной жизни Санкт-Петербурга. М.: Композитор, 1994. С. 44 и след. В ряду тех же преимущественно анекдотических воспоминаний о Лазареве характерен случай, приводимый М. И. Михельсоном: «Знаменитый „Маэстро“ Лазарев (композитор) написал пьесу для оркестра с такими высокими нотами для флейты, которых флейта не имеет; — во время концерта флейтисты (не имея возможности исполнить желание композитора) — показали ему язык, (факт!)» (Михельсон М. И. Русская мысль и речь. Свое и чужое: Опыт русской фразеологии: Сборник образных слов и иносказаний в 2 тт. Т. 2. М.: Терра, 1994. С. 71, под № 570).
Для нас здесь интересно то, что в ряду пересудов и слухов, еще долго подпитывавших столичных острословов, «абиссинскому маэстро» довелось быть печатно ославленным как приверженцу вышеупомянутой техники сочинительства посредством разбрызгивания чернил:
В действиях этого странного композитора <…> нам всегда хотелось узнать тот психологический процесс, с которым он творит. — Знает ли он хоть сколько-нибудь музыку? спрашивали мы многих.
— Нисколько, отвечали нам.
— Каким же образом он пишет?
— Он умеет писать ноты, т. е. знает их внешний вид и для этого обыкновенно берет нотной бумаги, берет потом большое гусиное перо и начинает с него брызгать чернилами на бумагу. Образовавшиеся от этого точки соединяет в связки, разбивает их потом на такты. Если точек кажется ему мало, так прибавляет их несколько от руки; пишет над всем этим: dolce, crescendo, diminuendo, и конец делу! [147]
147
И дальше: «Все это петербургская публика однако ездит слушать, с целию конечно потешиться над маэстро, а между тем тот собирает с нее деньги, очень ловко отвертываясь, когда его настойчиво начинают спрашивать, почему он только 30 целковых предъявил для доброго дела, и таким образом в этом случае Бог еще знает, кто кого дурачит. У нас видно пока еще только и житье одним подобным личностям: толцыте и отверзится!» (Петербургский великий пост // Библиотека для чтения. 1861. Т. 164. Апрель. Смесь. С. 1–2).
Так некогда удачно найденный образ в очередной раз продемонстрировал свою эвристическую и, в данном случае, инвективную эффективность. Лазарев бесследно исчез с российских музыкальных подмостков, и последние годы его жизни (даже дата смерти) неизвестны. Интересным и равно грустным в жизненной истории «абиссинского маэстро» является то, что из сегодняшнего дня его музыкальные сочинения представляются пусть и дилетантскими, но вполне приемлемыми и, во всяком случае, не менее грамотными, чем сочинения его главного противника — Серова [148] . Кстати сказать, по иронии судьбы и боготворимый Серовым Вагнер в те же годы удостаивается от своих критиков точно таких же обвинений, какие выпали на долю Лазареву, а именно тех, что он пишет свои партитуры, «как попало разбрызгивая чернила на нотную бумагу» [149] .
148
Так, по мнению Леонида Сабанеева, просмотревшего партитуры Лазарева, хранившиеся в начале XX века в Публичной библиотеке Санкт-Петербурга: «Музыка Лазарева вовсе не оказалась музыкальным бредом или нелепицей, как составилось мнение в музыкальных кругах. Это оказалось музыкой вполне грамотной, несколько устарелого стиля, скорее приближающейся к музыке эпохи Баха — Генделя — Глюка, чем к музыке той эпохи, когда подвизался Лазарев (пятидесятые годы прошлого века), довольно старомодно оркестрованной и, может быть, несколько тусклой, но вполне приемлемой и, между прочим, менее дилетантской, чем оперы самого критика — Серова. Конечно, это ни в какой мере не гениальные произведения, но вполне приемлемые» (Сабанеев Л. Воспоминания о России. М.: Классика-ХХI, 2005 — цит. по: www.belousenko.com/books/memoirs/sabaneev_vosp_o_rossii.htm).
149
Цит. по: Перрюшо А. Сезанн. М.: Молодая гвардия, 1966 (bookz.ru/authors/anri-perru6o/jzl29/page— 10-jzl29.html).
Традиция сатирического изображения композиторов, «кляксящих» нотную бумагу, на этом, конечно, не завершилась. В 1911 году в потоке газетных и журнальных откликов на первые исполнения симфонической поэмы А. Н. Скрябина «Прометей», озадачившей слушателей оркестровой масштабностью (композитор расширил привычный состав оркестра, добавив в него орган, партию фортепьяно и большой смешанный хор) и кажущейся хаотичностью звучания (известны собственные слова Скрябина о «фиолетовом хаосе» на вступительных аккордах «Прометея»), нашлось место тому же стародавнему мотиву. Видный в ту пору авторитет музыкальной критики, автор многочисленных музыковедческих монографий Н. Д. Бернштейн писал по свежему впечатлению от услышанного:
Музыка Скрябина оставляет такое впечатление, как будто он не писал по нотной системе, а прямо-таки сажал кляксы. И вот оказалось, что пятен вышло больше, чем нотных линеек в партитуре [150] .
Образ музыканта, как и художника, выдающего кляксы за произведения искусства, остается в силе и сегодня. Но вот трансформацию самого «метода клякс» можно счесть парадоксальной.
Пейзажные работы Козенса, положившие начало, так сказать, реабилитации клякс в живописи, нашли свое продолжение в работах его ближайших учеников и немногих последователей. С технической точки зрения бесформенные брызги пятен могли быть истолкованы (и пример Козенса служит тому практическим свидетельством) как первичные к самому изображению. В России начала XIX века во мнении любителей искусства примером удачной импровизации, обязанной случайно пролитой кляксе, мог послужить анекдот о художнике Александре Осиповиче Орловском (1777–1832):
150
Петербургская газета. 1911. 10 марта — цит. по: Ванечкина И. Л., Галеев Б. М. Поэма огня: концепция светомузыкального синтеза А. Н. Скрябина. Казань: Издательство Казанского университета, 1981. С. 67. Первое исполнение «Прометея» состоялось в Москве 2 марта 1911 года в Большом зале Благородного собрания; второе — в Петербурге 9 марта 1911 г. под управлением С. Кусевицкого с участием в качестве пианиста самого Скрябина.