Из истории клякс. Филологические наблюдения
Шрифт:
Вместо заключения
Филологические наблюдения — в отличие от наблюдений и выводов в точных и естественных науках — в лучшем случае могут считаться достаточными, чтобы создать, скорректировать или поддерживать уже имеющиеся представления об умозрительной очевидности тех или иных обстоятельств, открывающихся за цитируемыми текстами. Излишне говорить, что в данном случае я руководствовался тем опытом культурной ориентации, который доступен мне как читателю и филологу. В широком смысле это — лингвистические данные, призванные продемонстрировать порядок, а еще точнее, порядки значений, которые исторически связываются с «историями про кляксы». Уже по одному гуманитарному происхождению и предназначению такая демонстрация может считаться доказательной лишь условно. Технически работа филолога наследует навыкам, выработанным в классической и позднеантичной школьной риторике, обязывавшей к последовательному развитию заданной темы. Правила такого изложения, называвшегося «хрией» (от греч. p — пригодность), широко варьировались по количеству приемов риторической аргументации и их соподчинению (так, например, в структуре классической, или «строгой», хрии выделяли последовательность вступления, разъяснения, «причины» — обоснования темы, довода от обратного, сравнения, примера, свидетельства и заключения; в «смешанной» хрии порядок риторических средств разнился и был сравнительно произволен), но в целом обязывали руководствоваться схемой силлогистических суждений [405] . Однако, как заметил уже Аристотель, силлогизмы силлогизмам рознь; и если доказательство
405
Первоначально под хрией понимался какой-нибудь нравоучительный анекдот, приписанный известной личности. Впоследствии это понятие усложнилось и стало обозначать рассуждения, составленные в соответствии с различными риторическими правилами. О традиции составления хрий см.: Wartensleben G. Begriff der griechischen Chreia und Beitr"age zur Geschichte ihrer Form. Heidelberg: C. Winter, 1901; The Chreia in Ancient Rhetoric: The Progymnasmata // Society of Biblical Literature. Vol. 1: Texts and Translation Series/ Ed. by Ronald F. Hock und Edward N. O’Neil. Atlanta: Scholars Press, 1986; The Chreia and Ancient Rhetoric: Classroom Excercises // Society of Biblical Literature. Vol. 2: Writing from Greco-Roman World/ Ed. by Ronald F. Hock und Edward N. O’Neil. Leiden etc.: Brill, 2002.
Но каковы критерии этой связанности? В методологическом отношении главным из них, как можно думать, выступает контекст — то есть некоторый набор текстов, соотносимых друг с другом благодаря уже имеющимся (и потому конвенционально представимым) типологиям. В настоящем случае представления о таких типологиях мыслились ввиду возможностей разнодисциплинарного изучения словесного материала. Поэтому даже там, где речь велась о событиях и образах клякс, основой для их интерпретации служили слова — упоминания о кляксах в тех или иных текстах. Вероятно, с точки зрения искусствоведов, киноведов и специалистов в области «визуальной семиотики» такой подход изначально ущербен: ведь кляксы — это не только то, о чем можно нечто сказать, но и то, что можно увидеть. Вопрос, однако, в том, что дальше: увидеть — и…?
Платон, вменивший Сократу порицание письменности за то, что она схожа с живописью, указывал на их равно омертвляющий и отчуждающий характер. Как изображение, так и письмо учат не памяти, а припоминанию (Федр, 275e-d). Но чтобы нечто припомнить, это нечто уже должно быть в памяти. «Вспоминать, — говоря словами Рикёра, — значит иметь воспоминание или приступать к поиску воспоминания» [406] . Кажущийся парадокс, позволяющий думать при этом, что «письмо» предшествует чтению или даже языку, укоренен в истории: первобытные охотники знали «многие сотни следов, каждый из которых был связан в их уме с определенным родом животных, с соседним племенем и т. д. Следовательно, можно сказать, что они научились читать раньше, чем научились писать» [407] . «Уликовая» парадигма, о которой рассуждал Карло Гинзбург [408] , может быть понята в этом случае едва ли не буквально — как парадигма чтения и вместе с тем как навык припоминания — припоминания, которое, по замечанию Аристотеля, неизбежно есть «род некоего силлогизма. Ведь припоминающий выстраивает умозаключение, потому что он раньше нечто узнал, услышал или пережил, и это есть некоторое подобие исследования» [409] .
406
Рикёр П. Память, история, забвение. М.: Издательство гуманитарной литературы, 2004. С. 25.
407
F'evrier J. Histoire de Pecriture. Paris: Payot, 1948. P. 17–18 — цит. по: Истрин В. А. Развитие письма. М.: Издательство АН СССР, 1961. С. 67. См. также работы, связывающие возникновение письма с доречевыми способами кинетического общения и приемами пиктографической фиксации визуальной информации: Tcheng Ming Т. L’'ecriture chinoise et le geste humain. Paris; Shanghai, 1938; van Ginneken J. La reconstruction typologique des langues archaiques de l’humanite. Amsterdam: Verhandelingen der Konijlijken Nederlandsche Akademie von Wetenschappen, 1939. В отечественой науке схожие идеи отстаивали Н. Я. Марр и И. И. Мещанинов: «Более чем вероятно оказывается возведение начальных стадий письма к эпохам, предшествующим периодам даже формирования членораздельной звуковой речи. Следовательно, письмо как таковое старше звукового языка» (Мещанинов И. И. К вопросу о стадиальности в письме и языке // Известия Государственной академии истории материальной культуры. Т. VII. Вып. V–VI. Л.: Издательство АН СССР, 1931. С. 7).
408
Гинзбург К. Приметы. Уликовая парадигма и ее корни.
409
Аристотель. О памяти // Аристотель. Протрептик. О чувственном восприятии. О памяти / Пер. Е. В. Алымовой. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского университета, 2004. С. 150.
Претензии изучать и интерпретировать визуальный материал в стремлении избежать так называемого «тупика семиологии» представляются мне поэтому многообещающей, но мало что дающей теоретической декларацией. Я, во всяком случае, не знаю примеров интерпретации, которые бы опровергали давнее суждение Ролана Барта о том, что «представить себе, что та или иная материальная субстанция нечто означает, — значит неизбежно прибегнуть к членению действительности с помощью языка. Смысл есть только там, где предметы или действия названы» [410] . Компромиссные решения этой проблемы с указанием на то, что восприятие и понимание изобразительного объекта «балансирует» между возможным множеством его обозначений и некоторым не-проговариваемым «остатком» или «зазором» нелингвистического характера, дела при этом никак не меняют уже потому, что таким же характером обладают и собственно литературные тексты. С этой точки зрения призыв изучать «изобразительные меты» как существующие между «лингвистическими знаками» и «живописным лепетом» (painterly babble) оказывается очередным признанием того факта, что восприятие чего бы то ни было не сводится к однозначности его языковой интерпретации [411] .
410
Барт Р. Основы семиологии // Структурализм: «за» и «против». М.: Прогресс, 1975. С. 115.
411
Элкинс Дж. Исследуя визуальный мир. С. 172.
Понятие «клякса», как уже мог увидеть читатель, продуктивно для метафорических и расширительных истолкований. Теоретически можно допустить, что сама эта продуктивность небезразлична к частотной представленности слов, служащих для названия клякс в разных языках. Но здесь мы сталкиваемся с парадоксом, касающимся попыток судить о значимости тех или иных понятий на основании их лексикологической фиксации. Показатели частотности в употреблении отдельных слов оказываются лишь очень условно связанными с тем, что определяет собою языковое сознание. В качестве иллюстрации этого обстоятельства Ревекка Фрумкина приводит, в частности, существительные «туфли» и «ножницы», сравнительно редко употребляемые в качестве лексем, но обозначающие вещи более чем часто попадающиеся нам на глаза. Схожим образом обстоит дело и со многими другими словами:
Пусть я, например, десять раз в день беру в руки чашку, сто раз смотрю на часы, пятнадцать раз снимаю телефонную трубку. Или пусть я десять раз в день думаю о таком свойстве разных объектов, как «вредный». Влияет ли это на «вес» соответствующих слов в моей памяти? Или только на «вес» объектов? Предположим, что «вес» слова — это некоторая функция от суммы всех подобных встреч, то есть от встреч со словом как таковым плюс встречи с объектом или свойством, этим словом именуемым. Тогда любой частотный словарь дает смещенные оценки частот, так как учитывает только тексты, т. е. встречи с написанным словом [412] .
412
Фрумшна P. M. О нас — наискосок. М.: Русские словари, 1997.
Те же замечания, как я думаю, применимы и к кляксам. Вне зависимости от частотности в разных языках слова «клякса» вариации связываемых с ним значений устойчивы не столько в плане лексикологии и фразеологии, сколько в отношении сопутствующих им когнитивных схем — т. е. таких структур знания, которые согласуются с общепринятым пониманием объективной и «воображаемой» реальности [413] . Хотя определение понятия «схема» в антропологии остается дискуссионным, оно представляется удобным как обозначение приемов, обеспечивающих динамику культурных таксономии и классификационных парадигм. Если правила подтверждаются исключениями, то кляксы могут быть названы исключениями в бесконечном ряду правил, призванных структурировать социальное взаимодействие предписаниями этического и эстетического характера. Однако сцепление многоразличных обстоятельств, формирующих и поддерживающих такое взаимодействие, исторически переменчиво. Меняются и те понятия, которые мы вправе связывать с меняющимся словарем культуры. «История клякс», составившая содержание этой книги, оправдывает несколько редукционистских интерпретаций, акцентирующих противопоставление закономерности и случайности, порядка и беспорядка, должного и возможного, красивого и безобразного и т. д. Несомненно, что этот ряд может быть продолжен. Что остается во всех этих случаях важным и, как кажется, неизбежным при виде и упоминании клякс — это потенциально не(до)проговариваемая сфера значений, которая так или иначе сопутствует эмоциональному восприятию. Процессы языковой номинации имеют в этих случаях директивный и предписывающий смысл, но возможности метафорических и дополнительных значений придают этим предписаниям обратимый и, по меньшей мере, амбивалентный характер.
413
Casson R. Schemata in Cognitive Anthropology// Annual Review of Anthropology. 1983. Vol. 12. P. 429–462; Directions in Cognitive Anthropology / Ed. by J. W. D. Dougherty. Urbana: University of Illinois Press, 1985; Keller J. D. Schemes for Schemata // New Direction in Psychological Anthropology / Ed. by Theodor Schwartz, Geoffry M. White, and Catherine A Lutz. Cambridge: Cambridge University Press, 1994. P. 59 ff.
Рассмотренные выше примеры показывают и то, что опыт, исторически связываемый с представлением о кляксах, — это, прежде всего опыт, связываемый с представлением о самой культуре. В смысловой преемственности со своей этимологией понятие «культура» (от лат. colere — «заботиться», букв, «обхаживать», «ходить кругом да около» — от индоевр. корня *kwekwlo-/*kwolo-) является единственным, соотносимым со всеми теми контекстами, в которых кляксы предстают предметом некоторого рода социальной заботы. Понимать ли при этом под культурой «все то, что делают люди на занимаемой ими общей территории, способы их деятельности, то, как они думают и чувствуют, то, чем они занимаются, их материальные орудия, их ценности и символы» (Р. Лайнд), «уклад заученного поведения и результаты поведения, составные элементы которого являются общими для членов данного общества и передаются в его пределах» (Р. Линтон), «определенную стандартизацию способов внутреннего и внешнего поведения» (А. Р. Рэдклифф-Браун), «такие компоненты материальных и нематериальных богатств, которые люди наследуют, используют, преобразуют, дополняют и передают» (Р. Фёрс), «всю сферу социального» (А. Крёбер) [414] и т. д. — она выступает тем фоном, который предопределяет собою, условно говоря, очевидность самих клякс.
414
Lynd R. Knowledge for What? Princeton: Princeton University Press, 1948. P. 19; Linton R. The Cultural Background of Personality. New York; London: Appleton-Century Crofts, 1945. P. 31; Radcliff-Brown A. R. A Natural Science of Society. Gleencoe, II.: Free Press, 1957. P. 95; Firth R. Elements of Social Organization, London: Watts, 1951. P. 27; Kroeber A. L. The Nature of Culture. Chicago: University of Chicago Press, 1952. P. 161–163. Полезная сводка этих и других определений: Орнатская Л. А. Понятие культуры в культурной антропологии // Studia culturae. Вып. 1. Альманах кафедры философии культуры и культурологии и Центра изучения культуры философского факультета Санкт-Петербургского государственного университета. СПб.: Санкт-Петербургское философское общество, 2001. С. 9–28.
Легко заметить, что нарративизация этой очевидности плохо согласуется с тем, что в логике называется «принципом достаточного основания». Как это часто бывает в культуре — и в жизни вообще, — именно то, что, казалось бы, можно объяснить посредством меньшего, заслуживает в этих случаях выражения через большее и разнообразнейшее [415] . Вопреки расхожему требованию «не умножать сущности без необходимости», именно такое «умножение» и составляет загадочную необходимость культурного (само)воспроизводства, как заботы о чем бы то ни было. В качестве объекта такой заботы кляксы множат «сущности» реального и воображаемого мира — «сущности» припоминания, повторения и переповторения уже имеющегося в индивидуальной и коллективной памяти.
415
Принцип, связываемый с Уильямом Оккамом (Summa Totius Logiсае, 1.12): «Pluralitas non est ponenda sine necessitate» [«He следует утверждать множественное без необходимости»! «Frustra fit per plura quod potest fieri per pauciora» [«Тщетно выражать посредством большего то, что можно объяснить посредством меньшего»]; «Entia non sunt multiplicanda sine necessitate» [«Сущности не следует умножать без необходимости»] (подробно см.: Anew R. Ockham’s Razor: A Historical and Philosophical Analysis of Ockham’s Principle of Parsimony. Champaign-Urbana: University of Illinois, 1976).