Из первых рук
Шрифт:
Серое утро. Воздух как снятое молоко. Серое небо, серая улица, дома пробегают мимо, как серый палисад. Зеленовато-серая рожа над печными трубами в том месте, где спряталось солнце. Надутая, заплывшая рожа с заплывшим, прищуренным глазом. Разбойничья рожа, сразу видно — совесть нечиста. По небу шлепают крыльями старые черные грачи, по улице шлепают шинами старые черные таксомоторы.
—Ладно, Коуки, — сказал я. — Тут уж ничего не попишешь. Ты такая, какой тебя сотворил Господь Бог... при небольшом вмешательстве папаши.
Коукер призадумалась, подергала
—Я ничего ни от кого не жду.
—Рад это слышать, — сказал я. — Я боялся, вдруг ты и правда ждешь.
—Чего?
—Прибавления семейства.
—Не ваше дело.
Я чувствовал: она старается придумать что-нибудь злое, такое, что уязвит меня в самое сердце, и я сказал:
—Валяй, Коуки. Не стесняйся. Отведи душу. Если это тебе поможет. Я потерплю.
Коукер еще подумала. Но настроение у нее изменилось. Наконец она сказала тоном, каким разговаривала с посетителями пивной:
—Чего ждать от мужчин, кроме беспорядка и болтовни?
—А чего ждать от женщин?
—Всего, что у нее есть, и улыбки в придачу.
—Не надо, Коуки, — сказал я, — не надо отдавать все, что у тебя есть.
И Коукер снова рассвирепела. Но в ту самую секунду, когда она была готова сразить меня наповал, настроение ее опять переменилось, и она сказала:
—А может, я и... у меня хватит гордости.
Я подождал минуту, чтобы тепло этого признания окутало наш разговор, затем сказал:
—Надеюсь, ты не дала Вилли ничего такого, без чего тебе не обойтись.
Коукер не ответила, но по-прежнему оставалась величава и спокойна.
—Если бы Вилли взбрело на ум отрубить тебе ноги, ты бы, верно, легла в кухне на пол да еще одолжила бы ему свой передник, чтобы он не забрызгал брючки.
—Лучше голову, чем ноги. А еще лучше, если б он воткнул мне вертел в сердце. Я не люблю беспорядка. Но почему бы и нет? Даже ноги. У меня хватит гордости.
—Вот, вот, Коукер, потому я и беспокоюсь. Твоя гордость втравит тебя в неприятности.
—Мне не привыкать.
—Гордость хорошо помогает от простуды, но на ней далеко не уедешь,— сказал я.— Этот велосипед ездит только по кругу. А тебе надо уехать подальше от этой вонючей кучи отбросов, Коуки. Надо забыть про Вилли и про Белобрысую и взяться за что-нибудь новенькое. А нового хоть отбавляй. Оно только и ждет, чтобы сказать тебе «здравствуй», и куда лучше пахнет.
Коукер ничего не ответила. Она чистила перышки — приводила в порядок шарф.
—Ты мне нравишься, Коуки, — сказал я. — Но не это главное. Неприятности наших друзей — наши неприятности, а я не люблю неприятностей. Я влюбился бы в тебя, Коуки, будь я не так занят. И мне грустно видеть, что Белобрысая завладела твоими мыслями и, словно червь, точит тебя. Чем она хуже, тем хуже для тебя. Знаешь, есть на свете субъекты, о которых я стараюсь даже не вспоминать, не то у меня в мозгу язва будет. Послушай, Коуки, вот тебе совет из первых рук: если уж тебе надо кого-нибудь ненавидеть, так ненавидь правительство, или народ, или море, или мужчин, но только не какого-нибудь определенного человека. Не того,
Коуки услышала только первые мои слова, всего остального она и не слушала. Но почувствовала и на четверть дюйма придвинула ко мне правое плечо. Шаг к откровенности.
—Я вам скажу, мистер Джимсон. Девушка должна быть гордой. Особенно с такой физией, как у меня. Всякий раз, как я вижу себя в зеркале или в витрине, мне это нож в сердце; а уж когда я гляжу на других девушек, меня словно огнем жжет. Даже на таких девушек, которых и я могла бы пожалеть. Их взгляды для меня точно раскаленные иголки.
—А твои для них?
—А мои для них. Это происходит помимо воли. Перекрестный огонь. Первый раз мне досталось, когда я кончила школу. Мне было четырнадцать лет. Здоровый пинок. И пинки шли один за другим так быстро, что я не успевала отбрыкиваться. Тут призадумаешься.
Мы ехали мимо садов; деревья вздымали к грязному небу костлявые черные руки, точно неприкасаемые, молящие Всевышнего о благословении, хотя они и знают, что все их мольбы тщетны.
—Я хочу сказать, если ты девочка, — сказала Коукер. — Мальчика ничто не заставит задуматься.
—Только о том, чем бы где разжиться да что пожрать. О себе самом — нет.
—Я думала не о себе, я думала, как это выходит, что все цветочки достаются девке, которую назвать — только язык марать, а все пинки мне, потому что моя физиономия не подходит для этикетки на спичечные коробки.
—Что поделаешь, услада для глаз дороже домашнего уюта. Даже у такого субчика, как Вилли, есть поэтическая струнка. Он сам не свой, когда видит настоящую ягодку. Против рожна не попрешь.
—Будто я не знаю. Все мужчины дураки.
—Или художники.
—Если Вилли женится на Белобрысой, она ему устроит из жизни ад.
—Он и не захочет другой жизни, если она не подурнеет.
—У нее злое сердце.
—Добрые сердца стоят шесть пенсов за дюжину, а ягодки — редкий товар.
—Зачем тогда нас делают?
—Массовое производство, и выбирайте, что вам по вкусу, а добродетели нам и даром не надо.
—Слава Богу, у меня есть гордость.
—Ну, гордость помогает тебе держать прямо спину, но вряд ли греет кишки.
—Кто вам сказал, что мне холодно?
Хиксон живет на Портлэнд-плейс возле Риджентс-парка. Коукер позвонила, и я сказал:
—На твою ответственность, Коукер. Я умываю руки.
—Хорошо, на мою ответственность.
Слуга в синей ливрее открыл дверь и провел нас в небольшую комнату, уставленную безделушками. Чего там только не было! Видно, Хиксону осталось одно — коллекционировать или пить. Слуга вышел.
—Кто это? — спросила Коукер.
—Дворецкий. Всегда в синей ливрее.