Из жизни Багрова (рассказы)
Шрифт:
– Скверный признак, - сказал Владимир Сергеевич.
– Тот же Чехов заметил: когда человек часто грустит, он то и дело смотрит на потолок и посвистывает.
– Вижу, и вам это знакомо.
– Тан посмотрел на него с одобрением.
"Кажется, его это радует". Но мысль не успела оформиться. Голос Тана ее спугнул.
– Однажды она ко мне обратилась с просьбой провести с нею тесты, чтобы составить ее хроноскоп. Я сказал ей, что знакомым отказываю и уж тем более близким людям. Однако она упрямо настаивала. И должен признаться, что мне хотелось ответить согласием, уступить. Недаром же каждый - кто явно, кто
Я кожей чувствовал - ждет беда! Нельзя превращаться в духовника женщины, милой твоей душе, до срока узнавать ее тайны. Что-то между ею и мною изменится, причем - неизбежно. Но я поспешил себя убедить: конечно же я не то, что все прочие. Исследователь - это тот же врач. То, что для другого запретно, - моя профессия, мое дело. Когда стремление искусительно, доводы и аргументы найдутся.
Дальнейшее я сожму в две фразы. Что ожидал, то и получил. Само собой, я заверил Катю, что все хорошо, что ее призвание подпитывает бытийную силу, однако я даже не подозревал, насколько исчерпаны все резервы. Я лишь теперь увидел воочию: она как танцовщица на канатике, который что ни час истончается. Причина не в каком-то недуге - исходно катастрофичен вектор.
– Она поверила вам?
– Не знаю.
– Тан быстро наполнил свой стакан, выпил его одним глотком, не приглашая присоединиться.
– Не думаю. Все случилось стремительно. И гибель ее была ужасна. Катя шагнула в шахту лифта, не дождавшись спускавшейся сверху кабины. О чем она думала, где побывала - об этом мы уже не узнаем. Утверждают, что люди, входящие в смерть, медленно движутся по тоннелю и ясно видят в конце его свет, испытывают радость и легкость. Боюсь, она не успела увидеть.
Не стану рассказывать, что я чувствовал. Больше всего точила мысль: что, если Катя с таким упорством просила меня заглянуть за полог, чтобы решить, а вправе ль она связать со своей судьбой другую? И вдруг я помог ее судьбе определиться, найти свою формулу? Вдруг бросил ту последнюю гирьку на весы окончательного вердикта? Все более крепнущая уверенность, что я поспособствовал кирпичу, буквально разрывала мой мозг. Напрасно я себе говорил, что я предаю свою науку, что я обессмысливаю свой труд и все обретенные постижения, - я чувствовал, что схожу с ума.
Владимир Сергеевич осторожно поднял стакан и проговорил:
– Бедняжка. Пусть будет земля ей пухом.
– Спасибо.
– Тан устало кивнул.
– Наша земля не может быть пухом. Слишком сурова и тяжела для человеческого праха - будь он мертвым, будь он живым.
Моя работа мне стала в тягость. Тогда-то я стал заходить к Проскурникову. Мне нравилось у него бывать. Сидел и смотрел, как он работает. Мастеру было не до меня, но изредка, когда мне казалось, что он забыл о моем присутствии, он вдруг бросал словечко-другое. Ум у него был незаемный. А говорил он кратко и точно. Я его однажды спросил о политической борьбе. Ответил не сразу и неохотно: "Нужна она мне, как зайцу орден. С чем в колыбельку, с тем и в могилку". И дал понять, что проблема исчерпана.
В один из противных промозглых дней - вроде нынешнего - я встретил Киянского. Хотя я отчетливо понимал, сколь разрушительным было для Кати это отцовство, но в первый миг я ощутил, что во мне шевельнулось нечто похожее на симпатию. Все же она была его дочерью.
Да и ему хотелось выговориться. Едва мы присели, он, наклонившись, проникновенно зарокотал: "До сей поры не могу смириться. Я знаю, что так порой случается - отцы хоронят своих детей. Но тут ведь совсем другое дело. Катюшка была не только дочь. Катюшка была мой человек. Наверно, одна, кто меня понимал".
Все тот же. "Она была - мой человек". Вроде бы, по его разумению, это серьезная похвала и, значит, он отдает ей должное. Но нет, он и тут вел речь о себе, себя возвышал, себя оценивал, а ей лишь отводил ее место. Вот он непонятый, неразгаданный, с недостижимой высоты взирает на людской муравейник. Не каждому на этой земле дано оказаться его человеком. А вот Катюшке было дано - хоть несколько, хоть отчасти приблизиться. Теперь он один, ни с кем не поделишься ни думой, ни творческим озарением. Мне вспомнился громоздкий муляж пышного грудастого голубя, который он водрузил над эстрадой. И сам он - такой же муляж человека.
Странно, но встреча с этим павлином, к которому я ничего не испытывал, кроме брезгливой и стыдной жалости, вдруг оказалась последним толчком. В самом деле, иной раз довольно самого легкого прикосновения, чтобы обрушились стены и своды.
– Это правда, - сказал Владимир Сергеевич.
– И вот в одно превосходное утро, - Тан выразительно усмехнулся, - я обратился к себе: мой друг, если ученые - это сословие, так сказать, аристократия разума, то, значит, ты идешь в разночинцы. И в тот же день я пришел к Проскурникову и бухнулся в ноги: Семен Алексеевич, обучайте рукомеслу.
Должно быть, я чем-то ему полюбился. Сужу по тому, что он был терпелив. Только когда от большого старания я торопился, не вникнув в суть, он хмурился и говорил: "Сначала спроси! За спрос не бьют в нос". Сам был собран и экономен в движениях, время ценил, иногда ворчал: "Покель мямля разуется, проворный выпарится". В сущности, он меня вытащил за уши. Его кончина, пожалуй, была еще одной жестокой потерей. Зато я узнал, кто я таков, что, между прочим, неприхотлив, как ягель, - могу жить на голом камне и даже там, где лед. Это радует.
– Тоже проскурниковская заповедь?
– Владимир Сергеевич лукаво прищурился.
– Все - от него, - подтвердил Тан.
Он поднял стакан и, приподнявшись, почти торжественно произнес:
– Ну, напоследок: за неведенье. Единственно доступное счастье.
Владимир Сергеевич сказал:
– Да, у вас здесь хорошо. Покойно.
Слегка оскалившись, Тан спросил:
– Что, тоже притомились от жизни?
Его усмешка была недоброй. Владимир Сергеевич ощетинился:
– Не настолько, чтоб ее изменить.
– Ну, пошабашили - и будет, - сказал Тан, самую малость помедлив.
– Можете прийти послезавтра.
Неожиданно для себя самого Владимир Сергеевич спросил:
– Скажите, а вы в этой мастерской не надеетесь переспорить судьбу? Увернуться от своего кирпича?
И почувствовал холодок в груди, словно на самом краю обрыва.
Плоский лик Тимофея Тана стал неподвижен, но в быстром взгляде Владимир Сергеевич прочел враждебность.
– Я тут вам сказал комплимент, - отчеканил Тан, глядя в сторону, - про то, что с вами приятно беседовать. Как выяснилось, это не так. Беседовать с вами небезопасно.