Избавитель
Шрифт:
Ударили часы. Считая про себя удары, Серафим попытался подавить неприятное ощущение пустоты в паху.
«Ну, составят протокол, обычная мера в таких случаях, надолго это не затянется… лишь бы Ксения как-нибудь выпуталась из этой истории…» — Он закрыл глаза…
Серафиму было 7 или 8 лет. Они с отцом были на охоте и заблудились. Ночь они провели на какой-то безвестной пригородной станции, где и познакомились с Ксенией. Увиделся убогий зал ожидания, сизый султан дыма, проплывающий по ту сторону стекол. Он напоминал какое-то бездушное существо…
Вспыхнул свет.
— Эй, очнись…
Ослепленный, Серафим встал и повлекся за сержантом по узкому петляющему коридору. Его шаги гулко отзывались в ушах. Неожиданно шаги стихли. Послышался шелест платья. Мелькнула женская тень. Серафим попытался обернуться, но сержант подтолкнул его вперед. Дверь камеры, широко зевнув, с грохотом захлопнулась за ним…
9
Узоры,
Часы пробили полночь. Зазвучал гимн, и ритм движения фигур изменился. Серафим поискал глазами деву. Она сидела у окна, отгородившись от зала стеклянной створкой, и костяшками пальцев отбивала такты музыки. Худощавые, изящно очерченные руки, высокая шея, смуглое скуластое лицо. Возникло ощущение, что он уже видел ее где-то, и эти несколько угловатые движения, подчиняющие себе мелодию, и эту улыбку, и эти глаза с прозеленью, на дне которых вспыхивали и гасли искорки.
Как-то вдруг ему стало холодно. Он оглянулся на дверь, потом перевел взгляд на портрет. От него осталась только рама. Вместо лица рыжеволосой девы зияло пустое место. Недоумевая, он обернулся. В створке стекла все еще рисовалась фигура девы, тонко очерченное лицо, глаза с застывшими на дне отражениями, губы, словно лепестки, слегка припухшие, совсем детские. Лишь двусмысленная граница стекла, прозрачная и отражающая, отделяла их. Дева слегка склонилась над геранями в горшках. Поза полная беспокойства…
Где-то глухо, обрывисто хлопнула дверь. Створка и заточенная в ней фигурка девы заколыхались, как отражения на воде. Случайный отсвет обрисовал ее совершенно иначе. Отсвет погас и она исчезла. Призрак. Тень. Мечта…
Как-то нелепо всхлипнув, Серафим очнулся. В камере было душно и сумрачно.
— Удивлены?.. это опять я… — Фома придвинулся к Серафиму. — Я здесь уже второй день… а вы давно здесь?..
— Даже не знаю… — пробормотал Серафим, все еще в сонном оцепенении.
— Что там слышно, что говорят?.. — К ним подполз незнакомец малого роста, почти карлик, с лицом изрытым оспой.
— Говорят, каждую ночь кто-то рассыпает пальмовые листья у Спасских ворот…
— И что?..
— Как что?.. ждут Избавителя… — Серафим поправил очки.
— В субботу Он придет… время близко… — пробормотал старик в плаще и в галошах на босую ногу, как будто с трудом подбирая слова. — Сделается безмолвие на небе, как бы на полчаса и явится конь бледный, летящий посредине неба и на нем всадник… потом солнце омрачится, а луна сделается, как кровь запекшаяся, и придут ангелы числом семь, и выльют на город семь чаш гнева Божьего…
— Мне кажется, он не в себе…
— Дождь всех сводит с ума… — Серафим улыбнулся.
— Да уж, как перед потопом… — Карлик пополз к Серафиму, который лежал у окна, под предлогом подышать свежим воздухом. — Что от вас хотел этот бывший журналист… он работал на газету «Патриот», а теперь работает на контору Пилада… так что держитесь от него подальше… — Карлик откатился к стене и затих.
— Что он вам нашептал?.. впрочем, можете ничего не говорить… — Фома вытянулся на нарах. Дышал он тяжело, прерывисто, с хрипами. — Чувствую себя неважно… всю ночь не спал… астма замучила… заснул только под утро… мать снилась… она у меня была ангелом… вы знаешь, не помню, что было вчера, кажется, шел дождь, и так ясно иногда вспоминаю детство… как сейчас стоит перед глазами дом с крыльями флигелей, Доктор, близорукий еврей со щипцами, он принимал роды и обмывал покойников… по фамилии его никто никогда не называл, да никому и в голову не приходило, что у него есть фамилия… помню, голос у него был ужасно противный, тонкий, скрипучий… я, наверное, только что родился, лежу, лупаю глазами, какие-то тени, отражения, намеки… вдруг, вижу чье-то лицо все в оспинах, словно решето…
С детства Фома был задумчив, на все смотрел сквозь пальцы и мечтал об Аркадии, видной только издалека и исчезающей с появлением первых забот и утомления. После ссоры с отцом он некоторое время жил у тетки, пока не нашел место ночного сторожа при театре, место неосновательное, нетвердое, но оно его устраивало. Днем он спал, а ночью, поблескивая очками и кутаясь в теткину кофту из вытертого, порыжевшего бархата, записывал прозаические и скучноватые истории. Время от времени он поднимал голову, опасливо прислушивался, потом крадучись шел к двери, неожиданно быстро распахивал ее с какой-то безумной улыбкой. Он болезненно боялся темноты, не доверял и тишине. Как-то, совершая обход, он шел по коридору, краем глаза посматривая по сторонам. Вдруг ему почудилось, что кто-то окликнул его. Он заглянул в гримерную примадонны. Никого. Афиши. Цветы. Уже закрывая дверь, он увидел примадонну.
— Спектакль кончился, а я все никак не могу опомниться… — Она вышла из-за ширмы, окутанная облаком пелерины. — Странно, как тихо, можно подумать, что уже за полночь… посиди со мной… — Она подвинула ему стул. Пересиливая робость, он вошел в сумерки комнаты, как ныряют в воду, и сел. Он видел ее в леди Макбет и как-то в парке у прудов с каким-то полковником. Она была как будто не в себе, бледная и какая-то растрепанная. — Ну, что ты молчишь?.. расскажи что-нибудь?..
— Что рассказать?..
— Все равно что… — Что-то качнулось, отразилось в ее глазах, какое-то воспоминание…
Прошло несколько часов, прежде чем Фома очнулся. Примадонна лежала сгорбившись, зажав руки между колен. Камышинка позвоночника, бледные ягодицы…
Он отвернулся, торопливо оделся и почти выбежал из комнаты в огромный сумеречный зал, полный тревожной тишины, остановился у зеркала. В зеркале он увидел себя как бы со стороны. Отражение его обескуражило…
Когда Фома вернулся в гримерную, примадонна сидела на кушетке, подтянув простыню к подбородку. Уже светало.
— Никогда не чувствовала себя так хорошо… — Голос ее звучал немного хрипло и растерянно. Фома промолчал. — Мальчик мой, ты плохо выглядишь… такая жизнь не для тебя…
В 30 лет Фому уже считали человеком вполне благополучным. Он работал редактором газеты «Патриот», хотя настоящим патриотом никогда не был. Он не понимал, как можно любить нечто, заключенное в слове родина. Когда он пытался представить себе это нечто, то непременно всплывали в памяти какие-то мелкие, незначительные детали, от вида которых сердце, однако, замирало. Иногда он видел просто покосившийся забор или крыльцо с подгнившими ступеньками, но чаще всего ему из дали улыбалась тощая девочка с жидкими косичками. Лицо ее он помнил плохо. Она носила какую-то унизительно-непристойную фамилию…