Избранник
Шрифт:
— Извини, что я тебе это говорю, но твой отец похож на тирана.
Дэнни не стал спорить. А вместо этого сказал:
— Он очень волевой человек. Когда он принимает решение, так тому и быть. Точка.
— А он не возражает, что ты общаешься с таким апикойресом, как я?
— Потому-то он и хочет с тобой познакомиться.
— Ты ж вроде говорил, что твой отец никогда с тобой не разговаривает.
— Он и не разговаривает. За исключением того времени, когда мы изучаем Талмуд. Тогда мы разговариваем. Во время занятий я набрался храбрости и рассказал ему про тебя, и он сказал мне привести тебя сегодня. Это самая длинная фраза, которую я от него слышал за многие годы. Кроме того раза, когда я убедил его разрешить нам играть в бейсбол.
— Я бы с ума сошел от отца, который со мной не разговаривает.
— Это неприятно, — спокойно ответил Дэнни. — Но мой отец — выдающийся человек. Познакомиться —
— Твой брат тоже станет раввином?
Дэнни уставился на меня:
— А почему ты спрашиваешь?
— Да нипочему. Так станет?
— Не знаю… Может, и станет.
Он сказал это каким-то странным, почти тоскливым голосом. Я решил не углубляться в эту тему. А он продолжил рассказывать о своем отце:
— Он действительно выдающийся человек, мой отец. Знаешь, он же спас свою общину — перевез ее в Америку вскоре после Первой мировой войны.
— Я никогда об этом не слышал, — отозвался я.
— Так оно и было.
И Дэнни рассказал мне о молодости своего отца в России. Я слушал с возрастающим изумлением.
Дед Дэнни был уважаемым хасидским ребе в маленьком городке на юге России, а отец — вторым из его сыновей. Старший сын должен был унаследовать раввинское место его отца, но во время обучения в Одессе он внезапно пропал. Кто-то говорил, что он убит казаками; в то же время ходили слухи, что он принял христианство и уехал во Францию. Второй сын стал наследником в семнадцать лет и к двадцати годам снискал репутацию выдающегося талмудиста. После смерти отца он автоматически занял его место. В то время ему шел двадцать второй год.
Он оставался ребе все то время, пока Россия участвовала в Первой мировой войне. За неделю до большевистской революции, осенью 1917 года, его молодая жена родила ему второго ребенка, сына. Два месяца спустя его сын, его жена и его восемнадцатимесячная дочь были убиты шайкой казаков-мародеров, одной из многих банд, бродивших по России после революции, когда она погрузилась в хаос. Он сам был оставлен на смерть с пистолетной пулей в груди и бедром, рассеченным сабельным ударом. И полдня пролежал без сознания рядом с телами детей и жены, прежде чем русский крестьянин, который топил в синагоге печь и подметал пол, нашел его, отнес в свой дом, вынул пулю, перевязал раны и привязал к кровати, чтобы он не слетел на пол, пока метался дни и ночи в лихорадке и безумии, которые за этим последовали.
Синагога была сожжена дотла. Ковчег представлял собой слипшуюся кучу золы, четыре свитка Торы обуглились, священные книги обратились в кучки серого пепла, разносимого ветром. Из ста восемнадцати еврейских семей в общине выжило сорок три.
Когда наконец выяснилось, что ребе выжил и спасен русским крестьянином, его перенесли в относительно не пострадавший еврейский дом и выхаживали, пока он не оправился от ран. На это ушла вся зима. Той зимой большевики подписали Брест-Литовский мирный договор с Германией, и Россия вышла из войны. Внутренний хаос только усилился: деревня четырежды подвергалась казачьим набегам. Но всякий раз сочувствующие крестьяне заранее предупреждали евреев, и те укрывались в лесах или в шалашах. Весною ребе объявил своим последователям, что с Россией покончено, что Россия — это страна Исава и Эдома, земля Сатаны и Ангела Смерти. Они все должны отправиться в Америку и там возродить общину.
Через восемь дней они отправились в путь. Подкупом и взятками они пересекли Россию, Австрию, Францию, Бельгию и Англию и пять месяцев спустя прибыли в Нью-Йорк. На Эллис-Айленд [30] у ребе спросили, как его зовут, он сказал «Сендер», а в документах это превратилось в «Сендерс». После необходимого карантина им разрешили покинуть остров, и еврейские благотворительные организации помогли им обосноваться в Бруклине, в Вильямсбурге. Через три года ребе опять женился, и в 1929 году, за два дня до обвала фондовой биржи, в бруклинской Мемориальной больнице, родился Дэнни [31] . Через полтора года там же родилась его сестра, а через пять с половиной лет после сестры — его брат, кесаревым сечением.
30
Островок в Нью-Йоркском заливе — главный иммиграционный центр США в 1892–1954 годах.
31
Дэнни и Рувим родились в октябре 1929 года, и в описываемый период (июнь 1944 года) им неполные пятнадцать.
— Вот прямо так взяли и поехали за ним? — спросил я. — Все как один?
— Конечно. Они поехали бы за ним куда угодно.
— Я не понимаю этого. Я никогда не слышал, чтобы раввин обладал такой властью.
— Он не просто раввин, — напомнил Дэнни. — Он цадик.
— Отец рассказывал мне вчера вечером о хасидизме. Он говорил, что это была прекрасная идея — до той поры, пока некоторые цадики не начали злоупотреблять своим положением. Он был не слишком благосклонен.
— Это зависит от точки зрения, — спокойно сказал Дэнни.
— Я просто не могу понять, как евреи могут так слепо вверяться такому же смертному человеку, как они.
— Он не такой же, как они.
— Он подобен Богу?
— Что-то вроде этого. Он Божий посланник, мост, связующий его последователей с Богом.
— Я не понимаю. Это же прям католицизм какой-то.
— Это так, как оно есть. Понимаешь ты это или нет.
— Я не собираюсь оскорблять тебя или кого-то еще. Я просто хочу быть честным.
— Я и хочу, чтобы ты был честным.
Дальше мы шли молча.
За квартал до той синагоги, где я молился утром с отцом, мы свернули направо, в узкую улочку, тоже полную бурых домов и платанов. Эта улица была в точности как наша, но выглядела старее и запущеннее. Цветов перед домами было совсем мало, а многие дома вообще стояли незаселенными. Переплетенные кроны платанов бросали на тротуары густую тень. Каменные балясины перил на парадных лестницах были выщерблены, а сами лестницы — покрыты грязью, их каменные ступени за много лет истерлись и стесались. Кошки вились вокруг мусорных баков, а боковые дорожки были завалены старыми газетами, конфетными фантиками, обертками от мороженого и бумажными мешками. Женщины в платьях с длинными рукавами и в платках, покрывающих голову, сидели на каменных ступеньках и громко переговаривались на идише. Многие держали на руках младенцев или были беременными. Улица наполнялась гомоном играющих детей, которые носились туда-сюда между машинами, прыгали вверх и вниз по каменным ступенькам, лазали по деревьям, балансировали на перилах, бегали за кошками и друг за другом — а их пейсы и цицит развевались и плыли по воздуху вслед за ними. Мы быстро шли под густой тенью платанов, и какой-то высокий, крупный мужчина с черной бородой и в черном лапсердаке сильно толкнул меня, чтобы не врезаться в женщину, и пошел дальше, не сказав ни слова. Стайки играющих детей, шумная болтовня женщин в глухих платьях, обветшалые дома с выщербленными перилами, кошки, роющиеся в баках… от всего этого у меня было такое чувство, будто я пересек невидимую границу, и какое-то время я досадовал, что позволил Дэнни увлечь меня в свой мир.
Мы подошли к группе из примерно тридцати мужчин в черных лапсердаках, сгрудившихся перед трехэтажным зданием бурого кирпича в конце улицы. Они перегородили тротуар, и я замедлил шаги, чтобы в них не врезаться, но Дэнни взял меня одной рукой за плечо, а другой похлопал по плечу человека, стоявшего к нам ближе всего. Тот повернулся к нам всем телом — это был мужчина средних лет, его черную бороду уже пробила седина, — его толстые брови начали раздраженно хмуриться — и вдруг его глаза распахнулись. Он слегка поклонился и отодвинулся, по толпе прошелестел шепот, как ветерок, все расступились, и мы прошли сквозь толпу. Дэнни держал меня за руку и кивал направо и налево, отвечая на идише на приветствия, которые перелетали из уст в уста. Ощущение было такое, что темное, студеное море взрезано плугом и по обе стороны от нас черными стенами застыли волны. Я видел, как головы с черными и седыми бородами склонялись перед Дэнни, а темные брови откровенно поднимались над глазами в обращенном ко мне немом вопросе — кто я таков и почему Дэнни ведет меня под руку? Медленно продвигаясь вперед, мы прошли уже почти половину толпы, пальцы Дэнни по-прежнему оставались сомкнутыми на моей руке, повыше локтя. Я чувствовал себя обнаженным и незащищенным, чужаком, и, пытаясь найти глазами что-то кроме черных и седых бород, я уставился наконец на тротуар, прямо себе под ноги. Затем, чтобы не слышать приветственные бормотания на идише, я стал прислушиваться, как цокают по цементному покрытию каблуки Дэнни со стальными набойками. Это был резкий, необычно громкий звук, я слышал его так же ясно, как будто мы шли в пустоте. Я полностью сосредоточился на этом звуке — мягкий шорох подошвы, и затем — резкий «щелк!» металлических набоек, пока мы поднимались по каменным ступеням крыльца, ведущего в дом из бурого камня, перед которым и толпились все эти люди. Набойки прощелкали по ступеням, потом по самому крыльцу, перед двустворчатыми дверьми — и я вспомнил старика, которого часто видел на авеню Ли, осторожно пробирающегося по людной улице, беспрерывно стуча в тротуар своей окованной тростью, которая служила ему заменой глаз, потерянных в окопах Первой мировой во время немецкой газовой атаки.