Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Странно, слова серьезные, грустные, а прозвучали даже с оттенком ликования. Точно в воронку, втягивала меня вся эта сложная душевная история, разыгравшаяся передо мной. Воеводин, может быть, не хотел, не позволял себе думать о Фимочке, раз ее увели, вспоминать о ней, а Наташа, словно нарочно, растравляла его память. И он ничего не говорил, только улыбался и как-то странно на нее глядел, изо всех сил, как бы со стороны.
И тут меня потянуло вступить в разговор. Я сам не знал, на чьей стороне.
— Чужих ребят легко лечить, легко и уважать, — заметил я. — А своих не уважаешь, а любишь.
— Чужих ребят нету. Все
— Ты лучше расскажи им, Вася, как ты с Гарным поссорился из-за куклы! Нет, расскажи, Вася, расскажи, — настаивала Наталья Ивановна.
И, не сдерживая своего нервного подъема, она сама начала рассказывать о том, как однажды явились на теплоход важные пассажиры — тут лет через семь плотина перегородит реку, так вот ихний начальник и главный инженер. Такие у нас не каждый день! Гарный их принимал в рубке, только растерялся от неожиданности. Фимочка там играла с куклами и разбросала кукольные шкафики, диванчики, одеяльца. А отец засуетился и стал ногами сгребать под штурвал. Грубо так, девочка даже заплакала. Тут вбежал Вася. На гостей не глянул, оттолкнул Гарного: «Нельзя так, товарищ дорогой! Это же не кукла, это Машка, она невеста!» Сел на корточки и вместе с Фимочкой стал собирать и складывать.
— Наверно, дорогая была кукла. Импортная? — великодушно поддержал инженер.
— Кукла цены не имеет, — отрезал Воеводин.
Я заметил, что Наталья Ивановна сразу замолчала, чтобы не мешать ему высказаться.
— Иные думают — ей цена, сколько плачено в городе, — заговорил Василий Фаддеевич. — Если дорого, сунут в гардероб на верхнюю полку, только по большим праздникам и дадут подержать в руках. А если бабка сама из лоскутков сшила, то ничего не стоит. — Он снова поглядел на жену. — А это ведь неверно. Для девочки всякая кукла бесценная, она с ней как мать. — Он показал пальцем на жену. — Вот она говорит: не надо привязываться к чужому ребенку. А я не согласен; нет чужих ребят. Нету, все свои! Ясно? Вопросов нет?
С шумом отодвигая стул, опершись на мое плечо, Наталья Ивановна встала и потянулась к двери. Пока протискивалась в темноте, я заметил, как она белела, белела от дурноты, совсем намертво. Лоб покрылся мелкими капельками.
— Ты погоди, погоди, Наташа… — Вытянув шею, Василий Фаддеевич стремительно пошел за ней.
И молча заспешила за ними Соня.
Мы, оставшиеся за столом, сидели молча. Абрикосов взял гитару из рук инженера и протянул ее мне, чтобы я на желтом лакированном теле рассмотрел выжженные рисуночки.
— Татуировка — моя специальность, — говорил Абрикосов. Было понятно, что он просто хотел отвлечь внимание.
Механик запел, подыгрывая себе на гитаре:
Мил уехал, мил уехал, мил уехал за Воронеж. Его ныне, его ныне не воротишь.В эту ночь мне не спалось. А когда все-таки задремал, кто-то вошел в каюту, и я решил, что это механик. Лучше притвориться спящим. Спросонок я не мог понять, где нахожусь, а только чувствовал, что какая-то фигура села напротив меня на койку. Потом услышал странные звуки — человек сопел и вздыхал. И вдруг я догадался, что это Воеводин. С чего его сюда занесло? Наверно, искал Абрикосова. Потом он шумно высморкался в платок и вышел, забыв притворить дверь.
Прошло еще неизвестно сколько времени, может быть час, и я услышал голоса и шум в коридоре. Вошли двое, не зажигая света.
— Вася, а Вася… — раздавался громкий шепот Абрикосова. — Прими внутрь! Ну, не солидничай. Прошу, значит, прими внутрь.
— Брось свои трали-вали! Мне на вахту.
— Без тебя поведем, раз такой случай. — Абрикосов тяжело вздохнул. — Останешься на реке?
— Свет широк. Ведь я все знал, Тёма, я только мыслил, что сама она должна мне сказать… — Воеводин задыхался и хрипел в тщетном усилии высказать то, что творилось у него в душе. — Она и говорит: «Давай уедем отсюда, Вася!» А я думаю: верно, на юру живем… Она говорит: «Подальше уедем, чтобы ребенка не корили». Слышишь, Тёма, как она мыслит? А я стою и шалею, стою и шалею. Мне даже в сапогах стало тесно. Стою и шалею. Пряжку отстегнул на ремне. Пей, Тёма, я побегу.
Не зная, что говорят в таких обстоятельствах, Абрикосов выпил залпом. Потом вдруг нашелся:
— Твоя Наташка молодец: весь грех на себя приняла.
— Греха не было, — прервал его Воеводин.
И Абрикосов запнулся, не зная, что ответить.
— Постой, Вася. Ребенок будет, а ее греха не было?
— Греха не было, — прохрипел Воеводин.
Такая дрожь слышалась мне в этом хриплом шепоте, казалось, что переборки дрожат не собственной дрожью. Во тьме каюты голос капитана хрипел, а сам он представлялся совсем отдельно от голоса — молодым, внимательным, ласковым и пьяным. Может, за сто лет не бывало на реке такого человека. Он быстро вышел из каюты.
Всю ночь я провел на палубе.
Капитана, конечно, не допустили к штурвалу, и он был свободен как угодно выражать свои чувства, он выражал их в деловитом рвении. Под утро стало еще свежее, потому что ветер доносил ледяное дыхание близких снеговых гор. Воеводин быстро ходил по всему теплоходу, и хлопали, как крылья, полы его залубеневшего дождевика. Он побывал всюду — в рубке, в кубрике, в машинном отделении. Я уселся на корме, на узком ящике с окантовкой, и ждал огней «Ракеты». С кормы я первый увижу. Берега раздались в этом месте, и сонная река терялась в бесчисленных старицах и протоках.
Воеводин несколько раз выходил на корму. По внешнему виду никак нельзя было понять, какая душевная буря в нем бушевала. Это нельзя даже было назвать счастьем или горем — было что-то нужнее счастья, страшнее горя. Над кормой возвышалась лебедка, и на ней был жестяной лист с надписью: «Не стой под грузом». Воеводин как раз там и стоял, что-то обдумывая, о чем-то вздыхая.
Рано утром теплоход осторожно ткнулся носом в песчаный берег. Матросы спустили доску на песок, чтобы высадить старуху. Доска с набитыми перекладинами стояла у борта почти отвесно, ее придерживал подошедший с берега бакенщик. И лаяла его лохматая лайка. А старуха, сгорбясь под своим спортивным рюкзаком, цеплялась за доску, терпеливо сползала задом к берегу, вроде ученого медведя. Не старушечье это занятие: страшно. А нужно, вот и ползет.