Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Только одну пару видел Болоев: жена Багашвили вошла с обжиговым мастером, они бросили ботинки с коньками под стол и заказали кофе. Наверно, собрались на каток.
«Хитрить нельзя, кричать нельзя, что еще?» — сосредоточенно обдумывал Болоев и вдруг с внезапно проснувшимся любопытством стал разглядывать голубоглазую жену Багашвили, эту веселую блондинку. Ему хотелось убедиться в том, что Багашвили тоже несчастен или будет несчастен в свой срок, все равно. Ему так нужно было в этом увериться. Но, кажется, он ошибался.
— А Клава-то с начальником ОРСа, он ее на свиноферме спрятал.
Болоев расплатился и пошел домой.
Он был простужен, болели ноги, не мог заснуть. Он открывал глаза — в темноте комнаты сыпались искры с лопаты, потом желтое сияние кипящей меди померкло, он увидел нестерпимо синее небо своей родины, далекого края. А коза-то некормленая, надо бы заколоть! «Свой нрав выказывает…» — услышал он внятный голос Шадрина. И то, как бегали люди, не обращая на него внимания, как шевелили лопатой золотую, звездастую, тягучую массу, — все было в его дурном сне выражением неприязни этих людей к нему, — нет, — лютой ненависти новых, откуда-то набежавших людей.
Разбудил телефонный звонок.
— Вам хорошо слышно, Самсон Георгиевич? — взахлеб, будто их сейчас разъединят, кричал Пушкарев-младший. — Мне тоже слышно! Слышали вчера?
Болоев отдалил от себя трубку на вытянутую руку. «Слышно не слышно, какой дурак!»
— Меня хотят заменить. Тебе слышно? — сказал Болоев в трубку.
— Как же это у них получится?
— Вот так. Ты, дурак, не заменишь. А другой заменит. Цауштн, меня уже заменили.
Издалека донесся смех:
— По домашней линии? В этом смысле и безоговорочно?
— Молчи, дурак. Ты дурак-младший, понял? Они хотят, чтобы я, как козу, доил конвертор. А я не доярка.
— Иди в отпуск, Болоев, — сказал директор. — Устал, — значит, в отпуск.
— Зимой? Что придумал.
— В отпуск, в отпуск езжай.
— Цауштн, не поеду. Что придумал — зима, работа.
— Зима — вот именно: валенок не хватает. Ты отдай свои валенки фурмовщику, а сам поезжай на юг, отдохни.
Болоев снял папаху. Седая на висках, плешивая голова была мокра от пота. Он вытер пот ладонью.
— Старый стал? — спросил Болоев.
— Поиздержался, батенька. Нельзя так.
— Я, батенька, здоровый, не поиздержался, — передразнил Болоев. — Мне сам нарком говорил: «Какой ты здоровый, крепкий, Болоев!» Разве я хуже стал?
— Ты какой был, такой остался. Вот в чем беда.
Болоев долго молчал.
— Значит, не такой, раз баба уходит.
— Это не главное, — поспешил возразить директор, он сочувственно вздохнул. — Ушла баба? Что ж ты ее отпустил?
— Я в цехе был. Цауштн, девка… — поморщившись, сказал Болоев. — Ушла — вот и стало мне плохо.
— Скандальный ты человек, Самсон. Тебе этого
Болоев понял, что не о чем разговаривать. Он надвинул папаху на брови, как джигит. Пошел из кабинета, взявшись за ручку двери, остановился.
— Как думаешь, этот артист, Ярошевский, выдержит?
— Нет, думаю, не он, а Багашвили возьмется.
— Такой газ — крыша и та ржавеет. А слабый человек разве может выдержать?
Директор встал, улыбнулся.
— Нет, думаю, не выдержит.
Болоев понял: директор хочет его утешить. «Ага, проговорился, сукин сын», — подумал Болоев. Так велика была его тоска, что он не огорчился разговором, а, наоборот, обрадовался, что хорошо понял директора.
А на улице Шадрин пристал. Дожидался, что ли?
— Что ж, Клавка-то не вернется? — Так он спросил без всякой злости и пошел рядом.
— К начальнику ОРСа ушла, там сытнее. Зачем насмехаешься?
— А ты что делаешь? Валенками кидаешься. Мы народ простой, необидчивый, но таких невежливых вещей никому не позволим.
— Чего ты прицепился? Цауштн, отстань от меня.
— Черта лысого! Я и пошел над тобой посмеяться. Отстану, как же…
— Что ты как репей пристал?
— Иди, иди, нипочем пропадаешь!
— Цауштн, сам пропади!
— Вот мы с тобой свыкнулись, сжились, хоть и враги.
— Что ты зудишь? Что зудишь?
— А ты чего таишься? Что в цехе, что в доме. Какой вражеский характер придумал. Клава ушла — ты скажи, не утаивай. Ведь родственники стали. А то по ночам скачет, ищет. Знаешь, как говорят: не искал бы ты в селе, искал бы в себе.
— Придет девка. Козу прирежу. Она придет, будем шашлык есть.
— Не придет, не обманывайся. Раз ушла так скрытно, значит, не придет. Не воротится.
— У нас приходят.
— И у вас не приходят. Что врать-то, Самсон? Хоть ты будь японец, хоть мексиканец, а девки всюду уходят одинаково.
— Что ты меня дразнишь, Шадрин?
— Иди, иди.
— Цауштн, говори — чего дразнишь?
— Глупый человек, я с тобой по-хорошему иду, тебя дражню. Ты уважать должен. Так медь дражнят, как я тебя… Ты старый человек, чтобы ты себя сам не истомил, вот я тебя и дергаю и дражню.
Болоев вздохнул.
— Эх, ты-и-и-и-и, цауштн… — И молча пошел рядом с Шадриным.
Они закололи козу, освежевали ее и опять ссорились: каждый хотел по-своему. И вместе жарили ее. Из трубы болоевской сакли густой дым валил — там двое спорили, горячили кровь, вспоминали обиды и провинности. И поздно вечером Шадрин звонил на свиноферму и просил свинарок разыскать дочь, чтобы им вместе подумать, как сделать, чтобы зря не пропал Мазепа.
1935—1964