Избранное. Повести. Рассказы. Когда не пишется. Эссе.
Шрифт:
Вдвоем они поднесли седло к десятичным весам. Редька не отдавал Полковнику, не уступал свою часть ноши. С седлом в ногах стоял он на весах перед Полковником.
— Весу тридцать семь килограмм, — говорил Полковник. — Значит, твоих тут тридцать один. Вес ягненка. Надо бы тебе прибавить. С недокорму люди тощают. А я не люблю понурых.
— А я не понурый.
— Конечно, не понурый. Я не люблю, брат, жиденьких, хмуреньких, скучненьких.
— Сопли-ивеньких? — пропищал Редька, стараясь попасть в тон игры.
— Сопливеньких, сереньких, средненьких.
— Ма-а-ахоньких? — совсем тоненько пропищал
Игра ему нравилась. Он чувствовал, что им обоим нужно, чтоб это продолжалось.
— А почему вы тогда спросили про песню? — вспомнил Редька.
— А потому что была девочка, жила в детдоме, ее родители умерли с голоду в Ленинграде. Написала мне, что был концерт самодеятельности, и она пела «Кто там улицей крадется?». Стал я всех спрашивать в полку, а после войны искал в песенниках — и не нашел. Было это давно. Выросла, верно, та девочка. И сейчас грустно бывает, Редька: была девочка, пела «Кто там улицей крадется?», а я не видел ту девочку, не знаю той песни… Давай за хомутом вместе поедем!
— Давай!
— В воскресенье! Выходи в семь утра к воротам кладбища. Буду ждать.
И снова Редька спросил Полковника:
— А вы не обманете?
7
Мать не знала. Он не сказал ей — ведь они же скоро вернутся.
Зато Трофимыч вышел проводить Полковника, принес кошелку с провизией. Полковник принял ее без радости, потому что кошелка была плетеная, из цветной соломки, с красно-желтыми петухами. Бабья сумка.
— Шлях дальний. Вечерять будете.
— Что ты, Трофимыч, побойся бога, — укорял Полковник, заглядывая в кошелку.
— А твоя лошадка? — спросил Трофимыч Редьку. — Аргамак настоящий! Батька нынче в норме? Ничего, я догляжу в случае надобности.
Автобус был старый, дверки долго не открывались, толпа добродушно лезла напролом. В стеклах пылали розовые пятна утренней зари.
— Добре, валяйте! — крикнул Трофимыч.
И вся дорога показалась такой же — совсем не страшной, домашней. С Полковником были они в этой чужой толпе, как заговорщики. Приятно поскрипывали, если пошевелить пальцами, новые сапоги. Полковник о чем-то спорил с соседом-инвалидом, оба, оказалось, на одном фронте воевали. Потом задремал над плечом Редьки.
Козелец выплыл в окне из-за сосновой горы — пышный от дымов, пряничный, медовый. Зимнее солнце тоже сияло по-домашнему. Они сразу нашли сельпо, купили красивый хомут с красной и черной кожей в полоску. Купили еще и скребницу в придачу. Денег хватило. Еще осталось. Полковник вынес хомут из лавки на сгибе локтя. А скребницу уложил в кошелку.
Так они и толкались по воскресному базару. Редька хотел все рассмотреть. С Полковником он не стеснялся быть маленьким. Каким-то чутьем он догадывался, что Полковнику это по душе. Может, потому он и догадался, что услышал, как за пивным столиком Полковник сказал случайному собеседнику, с которым разговорился:
— Подумаешь, петухи на кошелке! Я не стеснительный. У нас, у мужчин, до старости есть такая привилегия — оставаться мальчишками.
И они оба поглядели на Редьку со взрослым дружелюбием. И он потом дожидался на крыльце, чтобы идти дальше.
Они долго шатались по рядам, крытым навесами. Редька то подзывал Полковника, чтобы вместе подивиться чему-нибудь, то терял
Было далеко за полдень, когда они прямиком вышли на шоссе, нашли кривую корягу, смели снег, уселись и стали дожидаться автобуса. Полковник извлек из кошелки брынзу и ковригу хлеба, домашние пышки с вишней и две бутылки молока. Оказывается, Трофимыч — однополчанин Сапожникова, из одного эскадрона. И пока Редька уплетал за обе щеки все, что ему предлагал Полковник, тот рассказывал интересные истории про червонных казаков, про Якира, Федько, Дубового, даже про тех, кого ему видеть не привелось, — про Котовского и Щорса.
Автобуса все не было, и это ожидание в лесу уже становилось похожим на дальнее путешествие.
Редька тоже кое-что рассказал: про дядю Борю, про то, как Потейкин учил его быстро расставлять фигуры на доске, а сам играть не умеет. А про водку — молчок, он ведь однажды попробовал. Тетя Глаша дала ему стакан: «Жмурика привезли, беги, сынок…» Это значит — надо искать подходящего, кому выпить охота, — не все провожающие в суматохе замечают Глашин ларек, он неудобно стоит: в сторонке от церкви. Один дал ему глотнуть из стакана — за упокой. Но его потом мутило в осиновой роще.
Почему он не признался в этом Полковнику? А просто не надо ему все знать. Никому не надо все про себя выбалтывать.
Сапожников слушал, покуривал трубку, глядел на мохнатые сосны, на темные холмы, на дальний зимний горизонт, подернутый дымкой. Иногда ощеривал в улыбке зубы; длинные морщины на его щеках, поперек лба и на голой шее становились заметно похожи на ремни уздечки. Редька не знал и даже не думал, зачем понадобилось Полковнику ездить с ним в Козелец.
А сам Сапожников мог бы это объяснить? Так, значит, ему понадобилось.
В квартире на пятом этаже, где он жил с женой, дочкой и внуком, в кабинете на стенах висели сабли, фотографии червонных казаков в папахах и портупеях, над низкой тахтой — арапники и стремена. Возле тахты на полу лежало похожее на кресло седло с оторочкой и медными плашками — то самое, над которым издевался Сергей Костыря. Все это на виду, для глаз. А в ящике письменного стола для памяти — пачка тех детских писем в конвертах. Он хранил их, потому что то была самая дорогая память о прожитой жизни.