Избранное
Шрифт:
Если бы они входили в парилку долго и торжественно, это непременно вызвало бы возмущение остальных посетителей, ведь тогда дверь оставалась бы открытой долгое время, а это в сауне никому не прощается, тем более что недостаточно мощная печка нагревала парилку лишь до семидесяти пяти градусов, и мы неоднократно резко осаживали нахалов, пытавшихся широко распахнуть двери при входе, но эти трое не давали никакого повода для раздражения. Едва первый приотворял дверь, как волосатый уже оказывался внутри, а второй быстро прикрывал ее. Даже одному человеку трудно было бы войти быстрее. Вообще они очень строго соблюдали правила. Никогда не задерживались после сеанса — об этом я уже говорил, не шумели, не курили, не пили спиртного. Однажды волосатый — это случилось во время первого посещения — захватил с собой в парилку щетку для массажа, однако, увидев запрещающую надпись, не воспользовался ею, хотя рядом с ним никого не было. Он и в бассейн с холодной водой не нырял, если кто-нибудь находился поблизости, чтобы не обрызгать, — а уж это негласное правило нарушается очень многими; всегда перед бассейном принимал душ, что тоже соблюдается далеко не всеми. В бассейн он прыгал как-то по-детски, присев на корточки, подтянув колени и растопырив руки. Пока он плавал в бассейне, его спутники стояли один у одного, другой у противоположного края в такой бдительно-спокойной
Там волосатый обычно, также подчиняясь правилам, целенаправленно расслаблялся, но это уже явно не доставляло ему удовольствия, ибо он, не просто отдыхал, а изо всех сил старался делать это правильно. Через стеклянную дверь хорошо было видно, как он лежал на спине, вытянув ноги, скрестив руки под головой и закрыв глаза. Он старался лежать совершенно неподвижно, но проходило несколько минут, и он начинал разговаривать сам с собой — шевелить губами, морщить лоб; потом ловил себя на этих запрещенных действиях и некоторое время опять лежал спокойно. В комнату отдыха его обычно сопровождал первый, а второй в это время делал то, чего никогда не делали те оба, — мылся под горячим душем с мылом. При этом он явно испытывал такое же наслаждение, как волосатый в бассейне. Сначала он просто несколько минут стоял под горячей водой и только потом начинал намыливаться — от лысины до пяток, смывал пену, повторял ту же операцию второй раз, с той лишь разницей, что сильно растирался мочалкой, а затем в третий раз обрабатывал мылом те части тела, которые, вероятно, казались ему особенно грязными, всякие там закоулки между ног и архитектурные излишества. Этим можно было бы уже и удовлетвориться, но он, присев, повторял эту операцию и в четвертый раз. Душ он пускал такой горячий, какой, наверное, только мог терпеть, сопел от удовольствия, распаренное тело становилось багровым. Едва он выключал душ и прятал розовое мыло в мыльницу, отворялась дверь; из комнаты отдыха появлялись те двое, после чего все шли в парилку.
В тот раз, как я уже говорил, они находились в комнате отдыха втроем. Первый дремал, волосатый изо всех сил старался расслабиться, а второй прилег на лежак, спустив ноги на пол. Когда они вновь появились в душевой, этот второй что-то едва слышно насвистывал.
Но в парилке, куда я вошел следом за этими тремя, произошло нечто совершенно неожиданное. Обычно волосатый, садившийся на верхнюю скамью, через некоторое время жестом подзывал своих, устраивавшихся ниже, спутников. То есть сначала он произносил несколько только им понятных и слышимых слов, и уже одно то, что он к ним обращался, вызывало у этих двоих невероятно горячий отклик. Они отвечали кивками, широкими улыбками, только у первого улыбка была счастливая, а у второго довольная. Такая благосклонность вызывала у них всякий раз восторженное удивление, вероятно сродни восторгу сынов Крайнего Севера, когда они после долгой полярной ночи впервые видят солнце.
Вначале все шло, как обычно: ритуал прохождения в дверь, занятие мест по рангу, милостивое приглашение наверх к себе, принятое с невероятной поспешностью, но волосатый, вместо того чтобы продолжить обычный тихий, недоступный для уха простых смертных разговор, вдруг громко, словно он был таким же, как мы, обычным посетителем, спросил, сколько же тут в парилке градусов. Когда первый, который продолжал говорить очень тихо, сообщил ему, что семьдесят четыре, он, опять-таки не понижая голоса, осведомился, по Реомюру или по Фаренгейту, а потом, обращаясь, конечно, к своим спутникам, но все же явно имея в виду и нас, громко спросил, знают ли они анекдот про то, как отец с сыном ходили в тир.
Это было неслыханно. Я имею в виду, разумеется, не анекдот, а то, что он вдруг обратился и к нам. Ведь прежде он всегда говорил очень тихо, так, чтобы могли расслышать только его спутники, не говорил даже, а вещал, делал большие паузы, иногда сопровождал свои слова еле заметной, улавливаемой лишь посвященными улыбкой. Те же вели себя так, словно он сообщал им нечто в высшей степени важное и значительное, изрекал истину в последней инстанции, и уже не кивали в ответ, а, скорее, кланялись
«Отец с сыном-школьником зашел в тир. Мальчик выстрелил, но промахнулся, и отец сказал ему: „Целься лучше“, а какой-то человек, который стоял поблизости, услышал это, — тут рассказчик поднял голову и повысил голос, — и заявил: „Что вы, Фаренгейт лучше!“»
После этих слов оба его спутника даже не засмеялись, а застонали от смеха, казалось, они просто не в состоянии были справиться с охватившим их безудержным весельем. Волосатый повторил только что сказанное под всхлипыванье своих спутников и, явно ожидая такой же реакции от нас, произнес: «Он подумал, что отец сказал не „целься“, а „Цельсий“». Второй его спутник совсем изнемог, первый забулькал с новой силой, а рассказчик посмотрел на нас с видом победителя и только после этого уже засмеялся сам в унисон своим спутникам. Первый, хлопая себя от восторга по ляжкам, повторял: «Целься-Цельсий, ха-ха-ха!», а второй, прямо-таки задыхаясь от смеха, выдавил: «Ну и тип!» На лице волосатого в ту минуту было написано такое же удовольствие, как в бассейне, он поднял руку, чтобы хлопнуть себя по коленке, он был уверен, что увидит сейчас вокруг себя умирающих от хохота людей, и только тут вдруг понял, что веселье его спутников потонуло в молчании, потому что, кроме них, не смеется никто. Волосатый даже растерялся и как-то беспомощно объяснил: «Это он просто не понял, что произошло».
Он скользнул взглядом по нашим молчаливым лицам и отвернулся. В печке затрещал камень. Мы ведь были в сауне, с ее горячим сухим воздухом и горячим сухим деревом, где все безжалостно раскалено и выжжено, как в Сахаре, где бросается в глаза любой волосок, любая ниточка, даже капля пота. Кто знает, может быть, расскажи он свой анекдот не в сауне, а в бане, где в облаках влажного пара пробуждается добродушие и расцветает фантазия, где не только лица, руки, но и слова погружены в размягчающую дымку, где из всех пор сочится сердечность, которая всех объединяет, — расскажи он его там, может, люди и посмеялись бы вместе с ним. Но он ведь был не в бане, а здесь, в сауне, здесь все иное, все беспощадно и все безжалостно, жар, сушь, тут каждый за себя и каждый сам по себе.
Волосатый растерялся лишь на мгновение. «Вы, должно быть, знали этот анекдот», — произнес он, уже глядя не на нас, а на своих спутников, и так, словно ничего не произошло, а ведь и в самом деле ничего не произошло, стал разговаривать с ними, как разговаривал всегда: очень тихим голосом, с подчеркнуто длинными паузами и уверенными жестами. Потом все-таки еще раз окинул всех нас взглядом — мы вели себя как обычно, говорили о том, о чем обычно говорили в сауне, о всяких пустяках, ерунде, полуфразами, междометиями, — и в этом взгляде было и равнодушие, и неприятие каждого из нас в отдельности и всех вместе. Затем он поднялся, сказал что-то второму своему спутнику и, хотя время его еще не вышло (обычно он оставался в парилке ровно двенадцать минут, что было довольно мучительно для его длинного спутника, который очень быстро начинал потеть, но, разумеется, выдерживал до конца), покинул сауну. Конечно, первый из его спутников, как всегда, проскользнул вперед, буквально в миллиметре от волосатого, и следом, на столь же близком расстоянии, — второй. Выйдя из парилки, волосатый принял душ, затем проделал, беззвучно считая, ровно двадцать приседаний, обдал еще раз ноги холодной водой из шланга, который, едва он протянул руку, тотчас подал ему первый, и направился в раздевалку — за четверть часа до конца сеанса и, как всегда, ни с кем Не попрощавшись.
Почему-то я думал, что он больше не придет, однако на следующей неделе он снова явился в сауну, и, как обычно, немного опоздал. Он быстрее, чем всегда, принял душ, сразу же пошел в парилку, несмотря на то что там как раз было много народу, уселся на свободное место в среднем ряду, а его спутники устроились внизу среди новичков. Почти целую минуту они сидели так совершенно молча, затем волосатый что-то им тихо сказал, второй его спутник тотчас вскочил и поспешил к термометру. Немного нагнувшись, он долго смотрел на ртутный столбик, а потом вернулся на свое место и доложил о результатах. Волосатый очень медленно повернул голову сначала влево, затем вправо, потом, подняв глаза на термометр, зафиксировал неразличимые с его места цифры и произнес отчетливо, так что сидевшие рядом услышали его: «Это слишком мало». Хотя он произнес эту фразу неодобрительным тоном, в нем прозвучало и удовлетворение по поводу того, что его подозрения подтвердились, но одновременно и удивление, что эти цифры роковым образом остались прежними. Следом за ним и все сидящие в сауне взглянули на термометр: он, как всегда, показывал семьдесят четыре градуса. «Это недостаточно для сауны», — снова очень неодобрительно и так, чтобы все слышали, произнес волосатый, тотчас поднялся и вышел в душевую, уже в дверях он отдал второму спутнику какое-то указание (расслышать мы уже ничего не могли), тот ответил энергичным кивком — из-за этой маленькой заминки дверь оставалась открытой чуть дольше обычного. Потом они удалились; сауну на следующий же день закрыли — для утепления, как нам было сказано, а когда через девять недель вновь открыли, дверь была обита кожей и термометр показывал восемьдесят градусов. Вероятно, теперь все с любопытством ожидали появления волосатого, а мне хотелось посмотреть, как он отреагирует на что-нибудь совершенно неожиданное, ну, например, если я возьму и сяду между ним и его спутниками на верхнюю скамью, но он так и не пришел. Надо сказать, что, именно когда он перестал появляться в сауне, я начал придумывать разные способы, как бы я мог спровоцировать его: ну, например, подойду и просто заговорю или, если он, как это часто бывало, снова начнет меня разглядывать, просто спрошу, что ему надо. Но сделать мне этого так и не удалось.
Кстати, недавно я видел его на улице. Я шел на заседание союза любителей эстетических исследований на обсуждение той самой моей статьи в защиту формы (где я, к своему изумлению, был подвергнут совершенно разгромной критике за порочную концепцию поэзии немецкого барокко), и тут он как раз проехал мимо в черном лимузине. Я сразу его узнал. Тот, что повыше, сидел за рулем, тот, что пониже, — рядом на переднем сиденье, волосатый — сзади. Его круглые, как бусинки, глаза обшаривали улицу, взгляд упал на меня, и, мне кажется, он узнал меня, потому что губы его тронула еле уловимая улыбка. Мне даже показалось, что он кивнул, но в этот момент машина, внезапно оторвавшись от мостовой, медленно и плавно взмыла вверх и, постепенно набирая высоту, устремилась в тотчас распахнувшееся окно на пятом или шестом этаже массивного здания, а затем створки окна вновь закрылись — легко и бесшумно, как крылья бабочки.