Избранное
Шрифт:
Август, жара несусветная, но они, как один, были в парадных костюмах, кто в черном, кто в темно-коричневом, застегнутые на все пуговицы, в белых крахмальных рубашках с темно-красными галстуками, завязанными тонким узлом, двое или трое в шахтерской форме. Перед каждым ветераном стояла чашка с блюдцем, рюмка, три гвоздики в вазочке и в позолоченной рамке фотография шахты еще до реконструкции, форматом с увеличенную вчетверо почтовую открытку: старый кирпичный копер, старая контора, старое здание управления, старый двор и надо всем этим небо, которое даже на черно-белом снимке казалось неправдоподобно высоким и чистым. Женщин среди ветеранов не было ни одной.
Две совсем молоденькие подавальщицы топтались в нерешительности с горячими кофейниками в руках, только что поданными из кухни через раздаточное окно с темно-синими створками. Вид у девушек был излишне
Ветераны сидели молча и попыхивали кто трубкой, кто сигаретой, от них исходил какой-то холодок неподвижности. Табачный дым я, признаться, переношу с трудом, молчание же, наоборот, было приятно, вероятно потому, что я как бы являлся его частью. Мне было интересно их разглядывать: люди из легенды, каждый, конечно, со своей индивидуальностью, но в массе неотличимые один от другого, как будто годы, проведенные под землей, вывели на всех лицах одни и те же знаки. Они сидели и ждали, положив на стол тяжелые, выдубленные солью руки. Аккуратно зачесанные, редкие седые волосы, худые морщинистые лица, на которых, несмотря на тщательное бритье, уже пробивалась седая щетина.
Время от времени кто-нибудь из них бросал взгляд на фотографию, не беря ее в руки. И старый копер, и все эти здания на фотографии были частью их жизни, звеньями одной для всех цепи: родительский дом, школа, церковь, танцплощадка, казарма, шахта, дом, могила.
Ветеран, сидевший напротив меня — у него, видно, была кривая шея, потому что голову он держал набок, — задумавшись, смотрел в окно на коперную башню, и я представил себе этого человека не здесь, в зале, а в темном забое, окутанного не табачным дымом, а белым облаком соленой пыли, разъедавшей кожу и легкие. На теле у старика, наверное, еще видны шрамы, их не выставишь напоказ, это следы от фурункулов — подарок шахты. Он все смотрел, голова скошена набок, полуоткрытый рот, глаза чуть прищурены. Прошлое, что ли, вспоминал? Застывшее лицо казалось лишенным всякой мимики. Тишина в зале стояла такая, какая бывает в шахте перед взрывом. Негромкие звуки — покашливанье, скрип стульев — только ее усиливали. Время от времени кто-то нарушал молчание — несколько слов соседу, разумеется тому, что рядом, не напротив, тихих и без всяких жестов. Посередине стола на тарелках лежали бутерброды с аккуратными ломтиками ветчины, украшенные петрушкой и кружочками свежего огурца. Зелени в магазинах сейчас не было, так что для ветеранов постарались, и все-таки это угощение казалось здесь реквизитом. Оттого, наверное, что в самой атмосфере чувствовалась какая-то казенщина, нарочитость, а впрочем, может, я и преувеличивал. Как бы там ни было, никому из сидящих и в голову не пришло протянуть руку за бутербродом.
Рядом со мной места были не заняты, но приборы, тарелки с бутербродами и чашки стояли; вероятно, кроме ветеранов и меня, должны были явиться еще какие-то гости, но никто не пришел — вся эта встреча была совершенно формальным, никому не нужным мероприятием. На меня ветераны не обращали ни малейшего внимания, и мое появление не вызвало у них любопытства. Если бы я имел отношение к шахте, они и так бы меня знали, если бы я был только что назначен, не сидел бы в конце стола, не пришел на десять минут раньше времени, да и вообще, наверное, не пришел на подобную встречу. Так что на меня никто и не смотрел, а те, кого я принимался разглядывать, отводили глаза. По опыту я знал, что затевать сейчас разговор бессмысленно. Пойдут биографические данные вперемежку с датами, никакая откровенная беседа в такой обстановке все равно невозможна. Не лучше ли в таких случаях все придумывать за собеседника самому? На этот нехороший вопрос надо было достойно ответить, поэтому я отвлекся и не сразу почувствовал, что в зале воцарилась иная, совсем уж напряженная тишина.
Я бросил взгляд на часы.
Они показывали три минуты десятого.
Шахта воспитывает точность: спуск клети, размеренное движение вагонеток, подъем, собрание с твердым регламентом, потому что шахтеры тотчас покинут его, стоит только прогудеть автобусу, развозящему людей на смену.
В раздаточном окне появилась голова и тоже посмотрела на часы — съехавший набок колпак с эмблемой: синяя буква «Т» в кристалле соли, под ним бледное, как у всех обитателей кухни, лицо, кожа, рыхлая от постоянного пара. Подавальщицы
Может, несчастный случай, авария?
Часы показывали пять минут десятого.
На лестнице появился секретарь парткома.
Я сразу его узнал: вчера во время митинга он был на трибуне среди руководителей предприятия; его баки и зеленая в клетку рубашка так мозолили глаза, что спутать его с кем-либо было невозможно. Я видел в зеркале, как он не спеша поднимается по лестнице, не торопясь идет по коридору, останавливается и слушает: ни звука. Взгляд на часы и удовлетворенный кивок.
Да, похоже, этот секретарь знал себе цену. Он явно получал удовольствие от уверенности, что постиг до конца механизм управления людьми, и всякий раз механизм срабатывал так, как он предсказывал. Приземистая его фигура прямо-таки излучала спокойствие. Ничто его не подгоняло, никакой спешки; он долго и лениво тряс левую руку, потому что манжета зацепилась за часы, опять кивнул и вдруг приосанился, несколько раз часто и глубоко вздохнул и, с таким видом, будто бежал всю дорогу, влетел в зал.
Ответственный работник, который тянет непосильный воз, но, несмотря на нечеловеческую занятость, считает своим долгом принять участие в этом мероприятии, он прямо-таки ворвался к нам, сделав символический жест, как будто распахивает и без того открытую дверь. Рука поднялась, чтобы поприветствовать президиум, шутливое извинение готово было уже сорваться с языка… но тут он наконец заметил, что стол президиума пуст, и замер.
Стрелки показывали шесть минут десятого.
Итак, секретарь парткома был на месте. Правда, войдя в зал, сделав, на свою беду, этот роковой шаг, он так и остался стоять на пороге, но тишина при его появлении стала понемногу раскалываться. Собственно, пока еще ничего не произошло, разве что повернулись головы, поднялись брови, напряглись шеи, но это было как вздох облегчения, опять вертелись шестеренки, работал привычный механизм, и к людям вернулась уверенность в правильном течении бытия. Появление секретаря парткома говорило о надежности этого механизма.
Голова в раздаточном окне исчезла, подавальщицы в который уже раз взялись за кофейники. Ветераны стали усаживаться поудобнее, и в скрипе двигающихся стульев слышалась какая-то примирительная нотка. Сам факт опоздания уже нарушал официальный порядок, и, перешагни сейчас секретарь невидимую линию, отделявшую его от людей, и именно теперь, а не секундой позже, встреча могла бы пройти совсем по-другому. Но он продолжал стоять как вкопанный, время было упущено, и постепенно шум стих, зал снова погрузился в оцепенение, так что потом уже, когда секретарь очнулся и сделал два-три шага к столу, никто не повернул головы. Он стоял и смотрел на пустое место, где должен был находиться президиум, а ведь только что за дверью взгляд был совсем другим; нет, он упрямо не желал верить собственным глазам, упорно вглядывался в пустоту, и в этом отказе' примириться с действительностью было столько бессильной ярости, что страшно сделалось при мысли о том, во что она может вылиться. Наконец поднятая для приветствия рука как бы помимо его воли опустилась, и в этот миг он ожил: вздрогнули веки, зашевелились губы, но вслух еще не было произнесено ни слова.
Без сомнения, он напряженно думал.
Поймет ли читатель всю сложность положения, в котором он оказался? Проведение такого мероприятия — дело профсоюза, и будет ли присутствовать на нем партийный секретарь, целиком зависело от его доброй воли. Разумеется, договоренность имелась, иначе не было бы уверенности, что без него не начнут. Он с точностью до минуты рассчитал свое опоздание и все же явился первым, что совершенно ему не подобало. Ни профсоюзного руководства, ни представителей администрации еще не было.