Избранное
Шрифт:
Ларсен снова посмотрел на враждебные, насмешливые лица тех двоих, застывших в ожидании. Возбуждать и отражать ненависть — это, пожалуй, могло бы составить смысл жизни, стать привычкой, удовольствием; да, что угодно было бы лучше, чем этот потолок из плит с отверстиями, эти пыльные, хромоногие столы, эти громоздящиеся у стен кучи папок и скоросшивателей, эти колючие стебли сорняков, обвивших железные решетки огромного голого окна, эта удручающая безумная комедия труда, действующего, процветающего предприятия, с декорациями в виде мебели (изъеденные временем и молью мягкие стулья спешили всем показать, что они деревянные), в виде пожелтевших от дождей и солнца, валявшихся на цементном
— Совершенно верно, — сказал наконец Петрус своим астматическим голосом. — Надо периодически, не дожидаясь запросов, давать Совету кредиторов подтверждение того, что их интересы ревностно оберегаются. Мы должны продержаться, пока не восторжествует справедливость; трудиться я тружусь всегда, как если бы ничего не происходит. Капитан идет на дно вместе со своим кораблем, но мы, друзья мои, мы-то на дно не пойдем. Мы накренились, нас отнесло в сторону, но это еще не крушение. — Когда он произносил последнюю фразу, в груди у него свистело, брови напряженно и горделиво округлились; он на миг оскалил желтые зубы и поскреб поля шляпы. — Прошу завтра обязательно закончить проверку инвентаря. Сеньор Ларсен…
Ларсен окинул медленным заносчивым взглядом два лица, провожавшие его двумя одинаковыми улыбками, в которых сквозила непонятно чем вызванная издевка и вдобавок бессознательный, но явный кастовый сговор. Затем, следуя за гордо распрямившейся, быстро шагающей фигурой Петруса, он спокойно и без злобы, лишь слегка грустно, втянул в себя этот воздух, пахнувший сыростью, бумагами, зимой, клозетом, далью, крахом и обманом. Не оборачиваясь, он слышал, как Гальвес или Кунц громко сказал:
— Могучий старик, создатель верфи. Человек, сам сделавший свою судьбу.
И как Гальвес или Кунц голосом Херемиаса Петруса ответил бесстрастно и как бы следуя некоему ритуалу:
— Я, господа акционеры, — зачинатель, пионер.
Они прошли через две комнаты без дверей — пыль, беспорядок, вопиющее запустение, путаница кабелей телефонного коммутатора, назойливая, пронзительная голубизна чертежей на синьке, однотипные столы и стулья с поцарапанными ножками, — и вот наконец Петрус обошел вокруг огромного овального стола, на котором были только комочки земли, два телефона да зеленые полоски свежей и использованной промокательной бумаги.
Он повесил шляпу и пригласил Ларсена сесть. С минуту подумал, сдвинув густые брови и разложив на столе руки, потом вдруг, глядя в глаза Ларсену, широко осклабил рот между длинными плоскими бакенами, и в улыбке этой не было радости, не было ничего, кроме длинных желтых зубов и, возможно, некоторой гордости, что они у него есть.
Озябший, неспособный ни возмущаться, ни всерьез удивиться, Ларсен лишь кивал головою в паузах бессмертной речи, которую с надеждой и благодарностью слушали много месяцев или лет тому назад Гальвес, Кунц, десятки жалких субъектов — ныне разбежавшихся, исчезнувших, кое-кто и умер, но призраками были они все — те, для кого медленно, отчетливо произносимые фразы, менявшиеся и соблазнительные посулы подтверждали существование бога, удачи или запаздывающей, но непогрешимой справедливости.
— Свыше тридцати миллионов, да-да. И эта сумма не отражает огромного повышения цен на некоторые статьи за последние годы и также не включает многие другие виды собственности, которые еще можно было бы спасти, например километры дорог, частично опять сровнявшихся с землей, и первый пролет железной дороги. Я говорю лишь о том, что существует, что в любой момент может быть продано за эту сумму. Здание, железные части судов, машины и механизмы,
Говорил он все это, держа перед лицом руки с составленными вместе кончиками пальцев; потом снова положил руки на стол и снова осклабил зубы.
— Как вы изволили сказать, я дам вам ответ, — спокойно произнес Ларсен, — когда изучу картину. Это не такое дело, чтобы действовать наобум.
Он промолчал о том, что уже несколько дней назад наметил кругленькую сумму, когда Анхелика Инес, жеманно гримасничая, выказывая зачатки не только любви, но и уважения, сообщила Ларсену, что старик Петрус собирается предложить ему должность на верфи, заманчивое и надежное место, такое, что могло бы удержать сеньора Ларсена, такой пост и такие перспективы, которые могли бы перевесить изучаемые сеньором Ларсеном предложения в Буэнос-Айресе.
Херемиас Петрус поднялся и взял свою шляпу. Погруженный в раздумье, с неохотой встречая возвращение веры в будущее, вяло сопротивляясь ощущению надежности, которое исходило от сутулой спины старика, Ларсен прошел с ним через две пустые комнаты, и они оказались в светлом и холодном главном зале.
— Мальчики пошли обедать, — снисходительно сказал Петрус, с полуулыбкой. — Но мы не будем терять время. Приходите вечером и займитесь делом. Вы — главный управляющий. В полдень мне надо ехать в Буэнос-Айрес. Детали уладим потом.
Ларсен остался один. Заложив руки за спину, ступая по тщательно выполненным чертежам и документам, по полосам пыли, по скрипучим половицам, он несколько раз обошел огромный пустой зал. В окнах когда-то были стекла, каждая пара оборванных проводов соединялась с телефонным аппаратом, двадцать-тридцать человек сидели, склоняясь над столами, девушка безошибочно выдергивала и вставляла штепсели коммутатора («Акционерное общество „Петрус“ — добрый день»), другие девушки сновали по залу между металлическими ящиками картотек. И старик заставлял этих женщин носить серые халаты, и, наверно, они думали, что это из-за него они остаются незамужними и ведут себя скромно. Три сотни писем в день, самое малое, отправляли парни из Отдела экспедиции. А там, в глубине, невидимый, почти нереальный, такой же старый, как теперь, самоуверенный, невысокий — он, старик. Тридцать миллионов.
Мальчики, Кунц и Гальвес, обедали в «Бельграно». Если бы Ларсен прислушался к голосу своего аппетита в тот полдень, если бы он не предпочел поститься среди призраков, в атмосфере конца, в которую он, сам того не зная, вносил свой вклад, к которой его влекло — и уже со всею силой любви, с желанием возвращения и покоя, с каким вдыхаешь воздух родной земли, — ему, возможно, удалось бы спастись или по меньшей мере продолжать губить себя, не прилагая к тому усилий, не делая свою гибель явной, публичной, смехотворной.