Избранное
Шрифт:
Двое мужчин утвердительно кивнули, попросили еще кофе, медленно и молча предложили друг другу сигареты, спички и стали смотреть в окно на серую, покрытую грязью улицу. Гальвес несколько раз судорожно встряхнул лысой головой, готовясь чихнуть, но, так и не чихнув, попросил счет и проверил его. В последней луже на безлюдной улице отражалось бурое, грязное небо. Ларсен подумал об Анхелике Инес и о Хосефине, о тех эпизодах прошлого, которые приносили ему утешение.
— Ладно, если вы так хотите, пусть будет пять тысяч, — сказал, взглянув на Кунца, Гальвес. — Мне-то все равно, сколько записать, работа одинаковая. Но говорят — у нас тут все известно, — будто вы почти зять. Если это правда, поздравляю. Девушка хорошая и
Начиная сознавать, что погиб, Ларсен вызывающе, не спеша подвигал губами и языком, чтобы переместить сигарету.
— Ну, здесь пока ничего конкретного, и дело это личное, — протяжно сказал он. — А для вас, извините меня, должно быть существенно лишь то, что я управляющий и что завтра мы начнем работать всерьез. Остаток дня я употреблю на то, чтобы разослать телеграммы и поговорить по телефону с Буэнос-Айресом. Вы сегодня делайте что хотите. А завтра в восемь я буду в конторе, и мы примемся за реорганизацию.
Ларсен поднялся и не слишком уверенно надел свое тесноватое пальто. Он был удручен, нерешителен, тщетно подыскивал прощальную фразу, которая могла бы его ободрить, но, кроме ненависти, ничего в себе не находил и действовал, как в опьянении, повинуясь импульсам, для него необычным.
— В девять, — приподняв улыбающееся лицо, сказал Гальвес. — Мы никогда не приходим раньше. А если я нужен, надо пройти в домик рядом со складом и позвать меня. В любое время, не стесняясь.
— Сеньор Ларсен, — приподнялся из-за столика Кунц; его лицо, прорезанное морщинами, как шрамами, светилось простодушием. — Нам было очень приятно пообедать с вами. Будет пять тысяч, как вам угодно. Но позвольте вам сказать, что вы просите мало, ничтожно мало, ей-богу.
— До свидания, — сказал Ларсен.
Но это произошло слишком поздно, сутки спустя. А в тот полдень, когда было свидание с Петрусом, Ларсен, уже назначенный главным управляющим, хотя и не определивший еще свой оклад, позабыл про обед и, представив в своем воображении фигуры сотрудников, оживленную деятельность различных отделов, помещавшихся в огромном зале, пошел, медленно и шумно ступая, вниз по железной лестнице, которая вела к складам и к остаткам мола.
Он спускался неуклюже, смутно чувствуя, что делает ложный и роковой шаг, преувеличенно вздрагивая, когда на втором пролете винтовой лестницы стены исчезли и железные ступеньки заскрипели в пустоте. Затем он пошел по песчаной влажной земле, оберегая туфли и брюки от цепких сорняков. Вот он поравнялся с грузовиком — продавленные шины, в открытой моторной части торчит несколько ржавых железок. Ларсен сплюнул в сторону машины, по ветру. «Трудно поверить. И старик этого не видит. Да она стоила бы больше пятидесяти тысяч, если бы позаботились, хотя бы под навес поставили». Энергично распрямившись, он миновал деревянный домик с крыльцом в три ступеньки и вошел в огромный склад без дверей, который впоследствии приучился называть «навес» или «ангар».
Полутьма, холод, ветер, свистевший в отверстиях потолочных плит, слабость во всем теле от голода не остановили Ларсена — невысокий, коренастый, он деловито шагал посреди ржавеющих непонятных механизмов, по проходу между огромными стеллажами, прямоугольные ниши которых были загромождены болтами, крюками, домкратами, гайками, сверлами; он решил не поддаваться гнетущему впечатлению от безлюдья, от бестолкового этого сарая, от злобных стеблей крапивы, лезущих из отверстий в железной рухляди. Он остановился в глубине сарая, возле груды спасательных плотов — «восемь человек на каждом, парус как решето, древесина влагоустойчивая, борта резиновые — тысяча песо, как пить дать», — и подобрал с полу голубой чертеж с белыми линиями и буквами, весь в грязи, пожухлый, с намертво прилипшими длинными листьями травы.
—
Даже эхо не вняло его словам. Ветер, мягко кружа пыль, задувал привольно, неторопливо с открытой стороны склада. Все слова — даже самые грязные, угрожающие и горделивые, — едва отзвучав, уходили в забвение. С начала времен и навеки ничего не было и не будет, кроме темнеющего в вышине двускатного потолка, кроме струпьев ржавчины, кроме тонн железа, кроме слепого упорства отовсюду лезущих, сплетающихся сорняков. И он, непрошеный, мимолетный чужак, он тоже был здесь, в центре сарая, бессильный, нелепо застывший, как темное насекомое, которое шевелит лапками и усиками в этом воздухе, полном легенд, морских происшествий, былых трудов, в холодном воздухе зимы.
Он спрятал чертеж в карман пальто, стараясь не испачкаться. Улыбнулся уголком рта, снисходительной мужской улыбкой — как перед лицом старых соперников, столько раз уже побежденных, что взаимная вражда стала необременительной, даже приятной привычкой, — одиночеству, пустоте и разрушению. Заложив руки за спину, Ларсен опять плюнул, не на что-нибудь конкретное, нет, на все: на то, что мы видим или воображаем, что вспоминается без потребности в словах или в образах; на страх, на слепоту нашу, на нищету, на разорение, на смерть. Он плюнул, не пошевельнув головой, идеально согласным движением губ и языка, плюнул вперед и вверх, плюнул умело, решительно и с удовольствием стороннего наблюдателя проследил за траекторией плевка. В его уме не возникли ни слово «контора», ни слова «письменный стол», он подумал так: «Я устрою свой кабинет в комнате, где коммутатор, раз старик забрал себе самую большую, ту, в которой стеклянные двери или их остатки».
Было, наверно, около двух часов дня, Гальвес и Кунц, видимо, вернулись, чтобы закончить инвентаризацию, в «Бельграно» обеда уже нельзя было получить. Энергично повернувшись спиной к груде плотов, что корежились под дырявой крышей, он засунул руки в карманы пальто и, уверенный в себе — в каждом сантиметре своего роста, ширины плеч, в каждом килограмме веса, с которым каблуки давили на вечно сырую землю, на жесткую траву, — направился к выходу. Шляпа на нем сидела небрежно, а глаза ритмично двигались вправо и влево, придирчиво, по-деловому производя смотр рядам рыжеватых машин, быть может навсегда парализованных, однообразным геометрически правильным контурам ящиков, наполненных трупами инструментов, громоздящихся до самого потолка и грязной, равнодушной громадой уходящих куда-то выше, за пределы видимости, за пределы последней ступеньки самой длинной в мире лестницы.
Шаг за шагом Ларсен шел в темпе, который, казалось ему, приличествует церемониалу осмотра, и сознательно вбирал в себя горечь и скепсис поражения, чтобы от них избавить эти металлические тела в их гробах, эти тучные механизмы в их мавзолеях, эти кенотафы, заполненные лишь сорняками, грязью да тьмою, эти как попало набитые ячейки, которые пять-десять лет тому назад возбуждали тупую жадность рабочего и грубость кладовщика. Он шел, бдительный, заботливый, неумолимый и отечески величавый, полный решимости не скупиться на повышения и увольнения, ощущая острую потребность думать, что все тут принадлежит ему, и безоглядно посвятить себя этому с единственной целью — придать этому смысл и тем самым наделить смыслом оставшиеся годы жизни, а следовательно, всю свою жизнь. Шаг за шагом он бесшумно вдавливал подошвы в мягкую почву, не переставая поводить глазами то вправо, то влево, на поломанные механизмы, на зияющие, затянутые паутиной проемы стеллажей. Шаг за шагом, пока не вышел навстречу холодному вялому ветру и сгущавшейся в туман сырости, — и тогда он уже был погибшим, был в западне.