Избранное
Шрифт:
Она была несравненная. Она была доподлинная. Она была смешная. Она была нежная. Она так хорошо все понимала. Неужели была когда-нибудь другая такая женщина? Ну что за вздор я пишу! Может, это и обо мне, но вовсе не о ней. С нею жизнь возвышалась на уровень бытия… Нет, довольно. Слова не идут. Надо ставить точку.
Разумеется, возможно, что она и вправду была исключением. Возможно, что и так… как первые нарциссы, миндальное дерево в розовом цвету и форзиция, медово-желтая, как волосы Анадионы, которая сейчас прошла в солнечном свете за моим окном с непокрытой головой. Какой у нее благородный облик — поистине дочь своей матери! Март на исходе. Мне минуло десять лет. Кости Аны смешались с землей. Нарциссы колышутся. Скоро и лето. Когда наконец утвердят завещание Реджи и все его бесчисленные кредиторы будут ублаготворены —
К слову, о продолжениях.Я однажды подумал — что бы какому-нибудь умнику написать книгу под названием А ПОСЛЕ? Как Просперо удалился на покой и слывет по всей округе неотвязным болтуном. Как Гамлет оправился от ран после поединка с Лаэртом, и любая девушка за сто миль от Эльсинора знает, что он отъявленный гомосексуалист. У Оскара Уайльда есть жуткий рассказ о том, как Христос выполз из могилы и плотничает подальше от родных мест — ему одному в точности известно, чего стоят россказни про Христа-Бога; как его товарищи-плотники замечают, что руки у него всегда обмотаны тряпицей; и как он упорно отказывается пойти послушать замечательного проповедника-богоносца Павла; да ведь и Анатоль Франс написал рассказ об отставном проконсуле по имени Пилат, который чешет за ухом и бормочет: «Как вы сказали — Иисус Христос? Действительно, кажется, припоминаю, был такой сумасброд».
Но мне-то какое дело до продолжений? Мне больше писать незачем.
Постскриптум.Я написал все это ради самопознания.
Вопрос:И много удалось выяснить?
Ответ:А кому удавалось?
Вопрос:Не стыдно?
Ответ:Да сколько бы ни выяснил! Чтобы познать себя, надо сперва определить собственные возможности.
Вопрос:И я определил?
Ответ:Пока нет. Получится ли? Если не получится…
Постпостскриптум.В июне 1971 года, через семь месяцев после смерти Аны, я придумал себе занятие. Это было необходимо. Жизнь моя опустела. Мои доходы (нетрудовые) явственно сокращались. Я убедил Лесли Лонгфилда основать на паях со мной маленькую художественную галерею. Распорядителями стали он, его жена и я. Я предоставил половину требуемой суммы. Лесли великодушно согласился пожертвовать одним-двумя драгоценнейшими экспонатами своей французской коллекции. Галерея занимает два зала над помещением аукциона на Энн-стрит и называется, в честь героини Джойса, «Анна Ливия». Очень удобная ширма для моей связи с Анадионой.
Часть вторая
АНАДИОНА 1970–1990
13 ноября 1990 года. Перелом жизни. Сегодня утром мы похоронили мою обворожительную, обожаемую, обманутую Анадиону.
Alea jacta [27] . Где же это, черт, была речонка, однажды отделявшая мир от войны? Ведь мы ее, безусловно… Ну да. Двадцать лет назад, в наш тайный медовый месяц, по дороге из Венеции в Римини. Пересекли маленький ручеек, теперь он называется Фьюмичино. Вот она и снова позади за рекой, за своим Рубиконом, только не в тени деревьев. Неупокоенная, неотступная тень — было время, ты затмевала все остальное. Кроме одной. Вот что я крепче всего затвердил с тобой и с Аной — что рождаться, жить и умирать надо с открытыми глазами.
27
Жребий брошен (лат.).
Я незаметно стал пожилым. Анадиона обратила на это внимание только на пятьдесят шестом году своей жизни: как-то в воскресный день она повернула ко мне голову на подушке и сердито сказала: «Ты изменился!» Она тоже: пятьдесят пять лет не шутка. А мне что делать? Наводить седины? Их бессмертные небожительства
Я сопровождал на похороны ее дочь. Нану, в отличие от матери, никто и никогда красивой не назовет, даже в профиль. У нее огненно-рыжие волосы и красивые серо-голубые глаза, но черты лица грубоваты. Что ж, она имеет другие достоинства. По-матерински мягко-участлива, забористо-остроумна, приметлива, насмешлива и совершенно бесстрашна, да и возраст у нас с нею встречный. С кладбища я отвез ее домой — последний год она прожила в доме на Эйлсбери-роуд, в полуподвальной квартире: вот до чего довела расточительность Реджи и Аны. Анадионе достался в наследство дом, и ничего больше. У нее был выбор — продать его или разделить на три квартиры. Сегодня утром мне было там тревожно наедине с Наной, тем более что она растревожила меня еще раньше, на кладбище, затронув старую болячку.
Тогда туман только подымался. На добрую четверть мили видны были белые вереницы мраморных крестов. Теперь он загустел, надвинулся с горы Киллини, обволок окрестные оранжевые трубы; сотни рыбьих скелетов-антенн цветных телевизоров плыли в одну сторону. Все зажгли свет раньше обычного, и мгла поглотила город. Моя яблоня стала призрачной. Высокий уличный фонарь превратился в луну. Все дальше и глуше гудят машины. И все тягостней застарелое беспокойство. До утра будут слышаться басистые стенания туманного горна с Маглинских скал.
Надо было мне раньше добиться от Анадионы разрешения давних и болезненных сомнений, которые нахлынули на меня у края могилы, когда я намеренно коснулся холодной руки Наны и она, быстро оглядев окружающих, ответила мне утвердительным пожатием. Чья же все-таки дочь была эта женщина в гробу? Я записал двусмысленный намек Аны — впрямую ничего сказано не было — насчет отцовства. И ясно изложил, разъясняя для себя, воздавая себе должное, успокаивая себя, почему я не стал у нее это выпытывать: каким нужно быть дураком, чтобы прерывать представление, доискиваясь его подоплеки. Я всегда отказывался верить, будто в Ницце она так-таки вознамерилась дать своему мужу столь вопиющий повод для развода. И откуда такое безоглядное доверие ко мне, раз мы друг друга толком не знали? Я перебрал все это в уме много раз, однако же у разверстой могилы опять забеспокоился, вопреки привычному самоуспокоительному заверению, что, в конце-то концов, если бы ее беглый намек соответствовал истине, перед смертью он был бы еще раз повторен, хотя бы затем…
Хотя бы зачем? Я очнулся в кресле, все тело затекло. Десять минут второго. Виски в бутылке на донышке. Кофе совсем остыл. Горн стонет, как раненый бык. Я подошел к уличному окну и поглядел между занавесями, в точности как той летней ночью, когда мачтовые огни выплывали из гавани в бухту Ангелов. Как будто рассеивается туман? Фонарь все еще окружен нимбом, словно голова иконописного святого. Жизнь, «многоразличная и текучая» (чьи слова? Монтеня?), часто особенно отчетливо являет свои откровения на самой дальней закраине бытия. И Ана, широким жестом отсылавшая к жизненным горизонтам, всегда была правдивее Анадионы, меня, да и кого угодно.