Избранное
Шрифт:
Я отпустил занавеси. Кто же это мог быть еще? Кто еще приплыл в Ниццу на той яхте? Хватило бы самого невинного вопроса, вроде: «Лесли, а кто сделал тот снимок, где вы трое на лодке?» Или: «Прости, Реджи, но я не смогу на такой срок отлучиться из газеты! У тебя кто в запасе?» Или вот Ана однажды обронила: «Ну и влипла же я! На одном пятачке с двумя мужчинами и мальчишкой, Леса иначе не назовешь, да и преподобный Дез недалеко от него ушел!» Дез? Я его не помнил, словно в жизни не видел, но что-то у меня с ним было крепко связано, недаром мы так быстро сошлись, когда наконец повстречались на ее прощальном празднестве по случаю Конской выставки и он упомянул о Ницце.
Август 1970 года. До чего же это было в ее духе — настоять на своем,
Я был занят другими делами; занимал меня дюжий, широкоплечий патер не то пастор лет шестидесяти, краснолицый, с сигарой в зубах, в элегантном одеянии — он вглядывался в меня озадаченно-изумленно, точно ему привиделся светлый блик в черной глубине туннеля. Я посмотрел на него, и передо мной тоже что-то как будто забрезжило; но он обрел слова раньше меня и дружелюбно воскликнул:
— Да вы же Боб Янгер, клянусь всеми святыми сразу! Лазурный берег. Ницца. 1930-й. Дез Моран. Припоминаете?
Я вцепился в его протянутую руку. Я его не помнил, однако же мы определенно встречались.
— Третий в экипаже? На берегу «Регины»? Дез Моран?
Сзади меня Реджи бросил через плечо:
— С вашего позволения, сэр, монсеньор Десмонд Франсис Моран. Кавалер креста Георгия, а также ордена Британской империи четвертой степени. Бывший старейшина соединения капелланов, приданного армии Соединенного Королевства.
День уж был такой: музыка, солнце, шампанское, — и мы, рассмеявшись, обнялись с французской непринужденностью. Его сан ничуть меня не стеснял: я чувствовал в нем человека своего круга. Мы отошли подальше от скопления гостей к тихому пруду и белой садовой скамейке на берегу пруда и обменялись немногословными повестями жизни.
— Последний-то раз, когда я про вас слышал, вы были способным юным репортером в Колчестере. Или в Лондоне? Ну, и чем же вы нынче заняты? На отдыхе? Хотя у вас черт знает какой моложавый вид — куда вам на отдых?
— Последний раз, когда пути наши скрестились, вы были юным и озорным студентом-богословом и готовились переступить черту — так у вас это, кажется, называлось? Реджи меня только что просветил на ваш счет. А что вы сейчас поделываете? Служите в Ирландии?
— Наезжаю в Дублин три-четыре раза в год. Тут у меня сестры и брат. Так чем же вы, собственно, пробавляетесь?
— Я, собственно, живу на вольных хлебах. Заведую художественной галереей. Пописываю в газеты. Бывает, и на радио. Смотря что меня интересует в данный момент. А вы?
— Beneficium sine cura [28] . Пасусь в Вестминстере. Меня, пожалуй, можно назвать заведующим церковным пресс-центром при парламенте. З.Ц.П.Ц. Ну, и что же, собственно, интересует вас в данный момент?
Я окинул взглядом сад. Поодаль от нас в толпе гостей царила Анадиона — высокая, статная, в длинном шифоновом платье, которое, как мне казалось, совсем не идет к ее властительности, ее плотной фигуре, мужскому выражению лица, коротковатым волнистым волосам
28
Необременительная и хорошо оплачиваемая служба (лат.).
Слово мое сказалось то ли нарочито, то ли невольно, то ли оттого, что в саду вдруг повеяло приблудной истиной:
— Кровосмешение.
Меня удивил его мгновенный ответ:
— Ана бы очень не одобрила.
Рука его отогнала сигарное облачко от розы — как я ему сообщил, ее любимого сорта, «Танец сильфид». Он скабрезно ухмыльнулся. Мне как, помнится князь у де Лампедузы? Он обожал розу под названием «Бедро испуганной нимфы».
— В Палермо, миниатюрном подобии Дублина, она ему напоминала ароматы разгоряченных танцовщиц парижской оперы.
Он помедлил, откинулся, полюбовался на перистые облака, гонимые вроссыпь нашим обычным юго-западным ветром.
— Кровосмешение? — обратился он к ним и задумчиво посмотрел на меня.
Так, в цветущем возрасте, с шампанским в желудке, сидели мы под сенью рассеянных облаков, отраженно перебегающих прудовую гладь: ему было весело излагать, а мне — смешно уяснять, какие многоразличные и неодолимые преграды ставят церковь и государство, препятствуя сожительству близких родственников. Он начал с того, что педантично именовал raptus («Вы не это имели в виду?»). Или, может быть, мне больше нравится слово «умыкание»? Насильственное перемещение девицы в целях заключения брачного союза. «Да, кстати». С кривой усмешечкой он предложил на рассмотрение термин impotentia. «Впрочем, нас с вами это не касается». И перешел к вопросу о том, позволительно ли жениться на родственнице отвергнутой невесты.
— Но почему же нет? — удивился я.
— Неблагопристойно, — отвечал он. — Это типично римская, имперская идея. Связано — не развяжешь. «Обручение» связует. За ним неизбежно следует брак. Одна из тех здравых светских идей, которые церковь сделала догмами.
— Но позвольте, — воскликнул я, — вы-то сами не полагаете это препятствием к браку? Или полагаете?
— Полагаю? Крепко сказано. Не советую? Пожалуй.
— То есть не советуете, хотя и не полагаете?
— Я бы даже и потребовал, будь на то прямое указание. Я ведь был солдатом. И видел, как люди шли на смерть по приказу офицера, заведомого болвана. Без дисциплины, знаете, не обойдешься.
Это соображение на меня подействовало. (Может статься, я всегда был приверженцем порядка?) И не посмел я подсказать ему, в чем дело. Он сам сообразил в свое время.
У меня было много других случаев оценить этого говоруна, изобретателя, едва ли не лучшего рассказчика из всех, каких мне довелось слышать, но никогда он не выступал лучше, нежели в эти полчаса, возле пруда с лилиями, где его радовали солнце, повод для беседы, стакан виски, смутный гул разговоров у дома, хотя мне-то больше всего понравилось, что он, желая о чем-нибудь распространиться, не напирал на тему, а выбирал забавный повод ее обыграть — и обыгрывал в свое удовольствие. Так, он не стал расписывать ловкость Наполеона, ухитрившегося отделаться от императрицы Жозефины с полного благословения церкви, а просто цинически поддел тогдашнего парижского архиепископа, чьими устами оно, увы, было даровано. И не стал он входить в подробности того, как брат Наполеона Жозеф Буонапарте бестолково и безуспешно пытался сбыть с рук свою жену, мисс Патерсон из Балтиморы (США), но зато рассказал, как переполошились все и всяческие Патерсоны. Он обошел молчанием изобретательность Маркони, добившегося от Рима расторжения девятнадцатилетнего брака с Беатрисой О’Брайен, дочерью лорда Инчиквина, владетеля Дромоландского замка в графстве Клэр, — он лишь упомянул, что молодая аристократка не удосужилась сообщить убогому приходскому священнику о своих намерениях и поэтому не была отлучена от церкви. А старик священник, дремавший над стаканом грога возле растопленного торфом камина в лачуге на ветреном берегу Шаннона, само собой, не поднял шума из-за такого пустячного упущения.