Избранное
Шрифт:
И прежде чем я смог остановить его, он успел громовым голосом продекламировать четыре ядовитых четверостишия об «Ирландских бардах и горе-критиках». Я взял его за руку.
— Айк, вместо одного врага, вы наживете десять. Зайдем-ка лучше в бар. Позвольте мне поговорить с вами, как отец с сыном.
Мы вошли в бар «Муни», и я по меньшей мере полчаса убеждал его. Я сказал, что никому из пишущих этого не миновать. Сказал, что человеку недостаточно толстокожему и думать нечего жить в маленьких странах вроде нашей. Сказал, что важен для человека только его труд. Да простит меня бог, но я заверил его, что «Роль ирландской лошади в истории Ирландии» написана мастерски и что вот это и есть самое главное. Развивая
76
Один против всего света (лат.).
Три дня спустя я встретил его снова. Он приближался ко мне широкими шагами, улыбаясь во весь рот. Еще издалека он взревел, как судовая сирена, приветствующая встречный пароход.
— Я выяснил, кто этот мерзавец! Малвени! Мой приятель прямо обвинил его, и он не стал отпираться.
— Отлично! Значит, вы теперь удовлетворены?
— Да. Теперь мне наплевать. Господи, да у этого типа мозги находятся в месте, на котором сидят. Разве может его писанина кого-нибудь обидеть!
— Да и вообще все это дело выеденного яйца не стоит.
— Вот именно.
— Великолепно! Значит, все прошло.
— Прошло и быльем поросло.
— Ну и прекрасно!
— Я открыточку ему послал. Чудо, а не открытка.
— Не может быть!
— А вот представьте! — Он хихикнул. — Послал! И написал на ней как раз то, что только что вам сказал: «У тебя что в голове, что в заду — все едино!» Отправил без конверта. Хулиганский поступок! — Он так и сиял. — Просто возмутительный!
И разразился хохотом.
— И подписались?
— Нет. Нашли дурака! Пусть-ка голову поломает. Это ему только на пользу пойдет. А что? Правда! В глубине души он вовсе неплохой парень.
И пошел дальше вприпрыжку, счастливый, как ребенок. Я пошел к «Муни». Там у стойки сидел Малвени, посасывая пустую трубку и глядя перед собой. Кустистые брови его казались чернее ночи. Я хотел было дать задний ход, но он заметил маневр и окликнул меня. Рука его нащупывала нагрудный карман.
— Я вот получил непонятнейшее послание, — сказал он хмуро.
Я не слышал, что он говорил еще. Ясно было одно — эти люди неисправимы. Ясно, что все, что я мог разумного сделать, — это вывести их всех в сатирическом рассказе. Вот только найдется ли издатель, который согласится опубликовать его без подписи.
ПЛЕТЕНОЕ КРЕСЛО
Каждую осень мне вспоминается плетеное кресло, которое, лишившись сиденья, много лет томилось на чердаке дома, где промелькнуло мое детство.
Кресло это для меня неразрывно связано с огромным мешком — его каждый октябрь возчик со стуком сбрасывал на пол в кухне. Я тогда был совсем крохой, и мешок доставал мне до лба. Он прибывал «из деревни» — так сказать, дипломатический представитель полей в городе. От него пахло пылью и яблоками. Верхняя его половина бугрилась картошкой, а нижняя — под прокладкой из сена — бугрилась яблоками. Мать при его появлении всегда радовалась и чуть-чуть грустила — ведь мешок присылали с ее родной фермы. Она вся сияла гордостью, потому что у нее была, по ее выражению, «опора», нечто куда более исконное и непреходящее, чем городские улицы. Но тут
Как-то в осенний вечер, после очередного появления мешка, отец залез на чердак и вернулся оттуда со старым плетеным креслом. По-моему, он когда-то выписал его с родной фермы. У нас в комнатах не было ничего под стать этому креслу — в комнатах, битком набитых тем, что по крестьянским понятиям слагается в шикарную обстановку: плюшевая мебель, всякие «Затравленные олени» в золоченом багете, пестрые чучела неведомых тропических птиц, дорожки с фестонами на каминных полках, фаянсовые пастушки, китайские мандарины с качающимися головами, никелированные кровати с внушительными шишками и гербовые щиты из перламутра и осколков зеркала, грузные шифоньеры красного дерева и прочее и прочее. Но кресла с плюшевыми сиденьями, гнутыми ножками и твердыми спинками служили для парадности, а не для уюта, а в старом плетеном кресле из деревни мой папка мог и откидываться, и покачиваться со скрипом, сколько его заднице было угодно.
Оно жило в доме годы и годы, шаткое, валкое, исцарапанное, старательно навощенное, известное просто как «отцово кресло», но затем в один прекрасный вечер, когда отец, закинув ноги на кухонную плиту, читал «Ивнинг эко», внезапно что-то с треском лопнуло, и он провалился сквозь сиденье. Потом поднялся, согнутый в три погибели, потому что кресло сжимало его, как в тисках. Мы с матерью захлебывались смехом, пытаясь выдернуть его из этого капкана, а он ругался, как пьяный сапожник. Вот эту-то развалину отец нежданно-негаданно и приволок с пыльного чердака.
На следующий день он принес с Сенного рынка большой мешок соломы, прихватив по дороге полгаллона портера и двух приятелей — отставного солдата. Живоглота, как прозвали его окрестные ребятишки, и плотного коротышку, который охранял артистический подъезд в Оперном театре и прислуживал в часовне. Когда я услышал, что они задумали, то просто обомлел от восторга. Они сказали, что навьют веревок из соломы — я о таком чуде и не слыхивал — и сплетут из них новое сиденье для кресла! Безумно гордый за своего папку, я сбегал позвать моего лучшего друга, и, тихонько примостившись на кухонном столе, точно две кошки, мы во все глаза глядели, как эта троица, жарко споря среди клубов пыли и ворохов соломы, плетет веревки для сиденья.
Вместе с пылью в воздухе носились новые редкостные слова: «в рубчик», «переплет», «косичка», «камыш», «сердечками»… А когда они уселись промочить горло портером и поглядели на старый навощенный остов посреди пола, то принялись потирать колени и приговаривать, что житье в деревне — всем житьям житье. И мать знай подливала им портера и радостно смеялась, потому что папка начал толковать о лошадях, да о пахоте, да о том, как вести борозду, день-деньской вышагивая за плугом, да о том, что послать бы проклятый город ко всем чертям и скоротать бы конец жизни на своей землице.