Избранное
Шрифт:
— Как красиво ты говоришь, — отвечала она.
Я чувствовал себя парящим над облаками.
— Какая ты красивая. Ты напоминаешь мне сабельник.
— Это такой цветок?
— Да, — прошептал я. — Цветок.
И прошел вечер.
Прошли вечера.
Во время наших встреч я особенно отчетливо ощущал, как не похож на героев романов прославленных писателей, на этих блестящих молодых людей, которые непрестанно получают переводы от добрых родственников, носятся со своими невестами из города в город, из страны в страну и пьют шампанское словно воду. Быть рыцарем, хоть и маленьким, я мог, лишь если экономил на всем, трясся, как скряга, над каждой кроной, иначе я бы не смог аккуратно платить Рагнхейдюр и старой чете в доме 19 по улице Сваубнисгата. Иногда мы с Кристин ходили в кино, несколько раз бывали в кафе, а дважды я мог позволить себе пригласить ее в театр. Обычно, однако, мы проводили вечера в моей клетушке, а угощение состояло из шоколадки.
«Мечты, любовь», — написал я выше. Надо прибавить еще одно слово: страсть.
И все же я уверен, что некоторым знаменитым писателям, сочиняющим бестселлеры о жизни помолвленных, наши с Кристин ласки не показались бы заслуживающими описания. Мне даже ни разу не пришло в голову, что хорошо бы пересчитать родинки на теле Кристин. Она не требовала ни мехов, ни шампанского. В нас было еще столько детского, что мы клялись друг другу в вечной любви, сидя на краешке кушетки (которую я, правда, величал софой). Мы невинно целовались, возможно слегка откидываясь назад при объятиях, краснели и дрожали, но никогда не принимали горизонтального положения, никогда не гасили свет. Эти часы доставляли мне первое время такое полное наслаждение, были такими чистыми и прозрачными, что мне казалось, это происходит во сне. Когда я сказал Кристин, что ее любовь — весна в лесу, я видел перед собой рощу в Грайнитейгюре, одетую свежей листвой, влажную от росы и благоухающую. Когда я назвал сабельник, я видел перед собой темно-красный цветок на берегу окаймленного камышом озерка. Утренние облака, закатное небо, зыбь на глади Дьюпи-фьорда, горы в голубой дымке, рокот волн, пение птиц в Иванову ночь, речка в долине, цветы на дворе и выгоне, поросшие вереском кряжи под радужным небом — все это проносилось в моем сознании и каким-то непостижимым образом связывалось с Кристин. Наши свидания первое время вызывали во мне такой шквал красок и звуков, что порой я не мог произнести ни слова. Я молчал, держал ее за руку — и молчал.
Потом в моих жилах забушевала кровь. Все резко изменилось — по воле случая.
Однажды промозглым, дождливым вечером Кристин снимала пальто, задела локтем выключатель, и свет погас.
Нечаянно.
Зажгли мы его очень нескоро.
В этот дождливый вечер мы научились давать отдых лампе и обходиться тем, что нам давал город, — тусклым отсветом уличных фонарей, проникавшим сквозь окно. В комнатке царит полумрак, но всего темнее под косым потолком, под крышей, там, где стоит кушетка, «софа». Мы вдруг обнаруживаем, что, в общем, целоваться до этого не умели. Затем мы обнаруживаем, что кушетка создана для лежания. Мы больше не сидим на краешке, красные и смущенные, а ложимся, обвиваем друг друга руками, задохнувшись, прижимаемся друг к другу — все плотнее и плотнее, до тех пор пока любое движение наших тел, даже едва уловимое, не может не побудить самые таинственные их сферы к таинственному единению. Но… Когда наши ласки становятся такими, что их вполне уместно было описывать в бестселлерах о жизни помолвленных, когда я, трясясь, как электромотор, вдруг вижу, что юбка у Кристин задралась, открыв все, что можно, что колени ее уже не оказывают сопротивления, — кто, как вы думаете, является моему внутреннему взору и устремляет на меня пристальный взгляд? Конечно же, моя покойная бабушка, Сигридюр Паульсдоухтир, в прошлом акушерка селения Дьюпифьёрдюр. Она ничего не произносит, но ее спокойный облик останавливает меня, заставляет обратиться к моей совести, и вопросы — жестокие, серые, прозаические — вдруг врываются в сумеречно-алый мир любви и страсти. (Сколько безработных в Рейкьявике? Сколько надо зарабатывать, чтобы прокормить семью? Сколько надо платить за две самые дешевые комнаты и кухню? А за маленькую комнатку и кухню? А за приличную комнату и кухню? Сколько стоят кольца? Сколько стоят шторы — или можно обойтись без них? Сколько стоят стулья? Один стул? Лампы? Одна лампа? Сколько стоят чашки? Тарелки? Ножи? Вилки? Ложки? Кастрюли? Кофейник? Вафельница? Сколько стоит колыбель? Да-да, колыбель!Сколько стоит самая обычная колыбель? Кто обещал никогда не злоупотреблять доверием своей невесты? У кого едва хватает денег на билеты в кино да на плитку шоколада? Кто думал про себя: если итогом этой ночи будет новый ребенок, какое его ждет существование, кто позаботится о том, чтобы он рос нормально?) Я не знаю, что ответить. Я разжимаю объятия, сажусь на край кушетки, притворно откашливаюсь и, ссутулившись, жду, пока стихнут бешеные волны, сотрясающие мое тело.
— Как в доме все слышно.
Молчание.
— Каждый звук.
Она вздыхает.
—
В полумраке я вижу, что она шевелится, оправляет одежду.
— Включить свет?
— Не сейчас. Чуть позже.
Нам можно было целоваться, можно было обниматься, можно было лежать вместе и ощущать сквозь ткань самые потаенные места наших тел, нам можно было все — но нам нельзя было соединиться.
Нельзя!
Мы томились от жажды у бьющего источника, но вместо того, чтобы утолить ее, мы принялись грызть шоколад. (Быть может, вода превратится в желчь в устах твоих, если дерзнешь пить до того, как добудешь чашу!) Мы уже стояли у незапертых ворот сада, играющего тысячью красок, видели розы, ощущали аромат, но в следующий миг повернули обратно — и стали разглядывать мой гербарий, поблекшие и увядшие цветы. (Если ты беспечно, не думая о последствиях, войдешь в этот сад, то он, возможно, превратится в чертополох и терновник, а скорее всего, в тесный подвал, где в каждом углу притаилась бедность. Ты молод, тебе придется подождать!)
И я сказал:
— Нам придется подождать.
Она промолчала.
— Нельзя.
Она вздохнула.
— Нельзя. — «Пока мы не поженимся», хотел сказать я, но губы не смогли произнести эти слова.
Кристин встала.
— Послушай, — прошептала она. — Мы когда поженимся?
Я не мог выговорить ни слова.
— Когда у нас будут деньги, — выжал я наконец из себя.
Она задумалась, сидя на краю кушетки, вложила свою маленькую руку в мою и уставилась в пространство.
— Ты собираешься всю жизнь быть журналистом?
— Не знаю. Во всяком случае, до лета.
Мы снова дышали нормально. Мне показалось, еще рано говорить Кристин, что я задумал: попытать летом счастья — наняться на траулер, промышляющий селедку, хотя в Дьюпифьёрдюре я никогда рыбаком не работал и жутко страдал от морской болезни, совсем как Йоун Гвюдйоунссон из Флоуи. Если повезет, я вернусь с туго набитым кошельком. Тогда я смогу…
Палец Кристин шевельнулся в моей ладони.
— Послушай, когда мы объявим о помолвке? — шепотом спросила она.
— Когда у нас будут деньги, — повторил я и добавил: — Скоро.
Я твердо решил бросить вызов морской болезни и наняться на какую-нибудь посудину. Если повезет…
Ее рука выскользнула из моей ладони.
— Зажги свет.
Так прошло несколько вечеров. Потом стало иначе. Разумеется, мы по-прежнему запирали дверь, но свет гасить перестали. За стенкой — бушевали соседи, на улице ярился пронизывающий зюйд-вест, рвал антенну и завывал под стрехой и у фронтона. Я не стал читать Кристин стихи наших замечательных поэтов, ботаника тоже не влекла меня: что такое засушенный лютик, наклеенный на бумагу, по сравнению с садом, играющим тысячью красок? Поначалу мы почти не говорили. Волосы Кристин, мягкие, золотистые, касались моей щеки, но всякий раз, когда мне хотелось встать и потушить свет, что-то невидимое останавливало меня. Соседи за стеной ссорились все громче. Теперь на повестке дня был Вильхьяульмюр.
— Ни на что ты не годен!
— Кто дал тебе табак?
— Заткнись!
— Если бы у него была постоянная работа…
— Тряпка он! — орал старик. — Тряпка, и ничего больше! Самая последняя тряпка!
Кристин прислушалась.
— Ну и грызня!
— Я бы не сказал.
— Что же это тогда такое?
— Дурная привычка.
— Что они, собственно, за люди?
— Хорошие.
— Почему же они так шумят? Почему всегда собачатся?
— Им тяжело приходится. Бедность…
Маульфридюр презрительно хмыкнула. Старик стукнул кулаком по столу. Старуха забубнила что-то, но ветер заглушил ее слова. Потом я услышал, что Вильхьяульмюр, не прощаясь с женой, кинулся вон из комнаты, сбежал по лестнице, хлопнул дверью и скрылся в круговерти, явно без пальто. Куда он направился, я не знал, но был уверен, что вернется он очень поздно и напившись. Меня ждала бессонная ночь.
Кристин сказала, что знает девушку, которая иногда по вечерам ходит в «Борг» с парнями, а родителям говорит, будто ночевала у подруги или у родственницы. Мамаша у этой девицы страшно набожная.
Бедняга Вильхьяульмюр, подумал я.
— Хорошо бы как-нибудь сходить в «Борг». Потанцевали бы.
— Я не танцую.
— Я бы поучила тебя.
— Не знаю даже…
— Ну пожалуйста, пригласи меня как-нибудь в «Борг». Как миленький будешь у меня учиться танцевать.
— Пожалуй.
Маульфридюр стала напевать произведение Студиозуса. Отец ее то чертыхался, то зевал. Старуха продолжала глухо бубнить — несомненно, что-то о сыне и о том, как несправедливо устроен мир. Жена Вильхьяульмюра убаюкала ребенка и принялась беспокойно расхаживать по комнате: мне иногда было слышно шарканье ее туфель, четыре шага до окна, как обычно, четыре шага до двери, там скрипели две половицы. Так она будет ходить без перерыва, пока не вернется Вильхьяульмюр, пока он пьяный не взберется по лестнице, скорее всего поддерживаемый здоровенным полицейским. Порывистый ветер стучался в ее окно, завывал, шептал и свистел, не переставая скрипела антенна…